![]() |
Сказка о любви
Сказка про любовь
Это сказка, всего только сказка… Но ведь и сказки бывают красивыми… Когда цветет сирень, даже старые прачки украдкой вздыхают, вспоминая прошлое, и вытирают глаза накрахмаленными грубыми передниками. А они были молоды и счастливы – король и королева маленького государства. Наследник престола, ставший королем в 22 года, и девушка из знатного рода. И они любили друг друга. Правда, старухи украдкой говорили, что такая любовь редко бывает счастливой… Но она была счастливой, их любовь. Как в сказке, правда? И все остальное тоже было как в сказке – и скачки верхом по зеленым лугам, когда золотые волосы принца вились по ветру (о, в этой горной стране хватало и лугов, и синего неба, бывавшего иногда свинцово-пасмурным, и лесов – глухих, непроходимых, в них разбойники водились); и беседы в дворцовой библиотеке – она так любила читать исторические романы и сказки; и на луну они вместе смотрели – огромную, оранжевую – через стрельчатое окно самой высокой башни. И свадьба тоже была как в сказке – белая фата невесты закрывала лицо, седой вельможа – ее отец – крякал в густые усы, король выпивал один за другим огромные кубки вина, а мать девушки тихонько вытирала мокрые глаза. И песен хватало, и тостов за здоровье жениха, невесты и короля, и всем казалось, что эта пара похожа на героев старинных баллад, что в огромном количестве пели дворцовые менестрели. Ее звали Элиза. А наследника… никто не сохранил его имени, да это и неважно, потому что по восшествии на престол он должен был принять имя своих предков, добавляя к нему лишь порядковый номер, на единичку больше, чем у отца. Но пока что старый король умирать не собирался, и юный принц мог подолгу засиживаться в покоях жены, а не заниматься делами государства. Их смех разлетался под сводами дворца, как стая летних бабочек. Впрочем, история началась не с того. Несколько лет назад руки Элизы – тогда просто младшей дочери знатного придворного – просил богатый князь, правитель соседнего, южного, княжества. Княжество было во много раз больше маленького королевства, и если и сохраняло вооруженное перемирие, то лишь благодаря искусству политиков и дипломатов той и другой стороны - старый король полагал, что худой мир лучше доброй ссоры, и, наверное, был прав (принцу даже прочили в жены троюродную племянницу князя, да только свадьба расстроилась – никто не знал, по какой именно причине). Князь был немолод, но очень красив и богат; в гербе его имелся девиз: «Всего добиваюсь». Элиза потихоньку посмеивалась над сединой новоявленного жениха, но его подчеркнутая церемонность и кошачья, не по годам, ловкость вызывали у нее затаенное уважение, а хищный, антрацитово-черный, блеск глаз и жесткая усмешка – безотчетный страх. Однако девушка отказала, а родители не неволили ее. Через два года князь приехал вновь. Элиза была уже супругой наследника, но князь умолил ее о тайном свидании. Они встретились в городском саду, куда Элиза пришла поздно вечером, одна, в мужской одежде, с мечом на поясе. Она не боялась ночных любителей легкой добычи и подвыпивших гуляк - с детства ее обучали верховой езде и владению мечом; странны были эти причуды, но отец слишком любил ее, чтобы отказать. Осень уже тронула своим дыханием столичные парки – на дорожках лежали маленькие золотые охапки, и ночи стали не по-летнему холодны. Яркая луна молча плыла над верхушками лип. добавлено через 52 секунды На узорчатую тень решетки лег длинный черный силуэт. Приблизившись, князь протянул Элизе огромный букет белых хризантем. Но она молча покачала головой. - Элиза, - он взял ее за руку, - прошу, не мучайте меня! Я пытался забыть вас, но не смог. Я люблю вас. Если бы вы только согласились… Я увез бы вас к себе, у нас было бы все, о чем можно только мечтать! Она пожала плечами. - У меня и так есть все. - Элиза, зачем вам этот мальчик? Бог знает, когда он станет королем, его отец еще крепок. Я прошу вас… - Сударь, - проговорила девушка, никак не титулуя его, - я прошу вас забыть этот разговор. Я не люблю вас… но очень уважаю - не заставляйте менять это мнение. И не ищите встреч, они не нужны ни мне, ни вам. Повернувшись, она хотела уйти, но князь одним прыжком оказался рядом и сжал ее в объятиях. - Элиза, - шептал он, задыхаясь, - любовь моя… Ловкая и гибкая, она вырвалась, отскочила. Сделав шаг навстречу, князь почувствовал, как в грудь его уперлось острие клинка. Он вспыхнул. - Хорошо же, - прошипел изменившимся голосом, - эту встречу ты запомнишь… Ты будешь моей! Но как бы тебе не пожалеть об этом! В ту же ночь князь уехал. Через несколько дней старый король неожиданно умер – во сне, как все люди, любимые Богом. Во дворце, как и во всей стране, был объявлен траур. Народ любил своего правителя и искренне горевал о нем – такое тоже случается. Принц, ставший отныне королем, заперся в своей комнате и не впускал никого, кроме жены… «Ваше величество, вам сегодня присягает гвардия» - «Оставьте меня в покое!». «Ваше величество, держите себя в руках!» - «Уйдите, я выйду через час, на коронацию… уйдите, прошу вас!». Дни и ночи Элиза проводила рядом с мужем, пытаясь утешить его и помочь справиться с ворохом обрушившихся дел. В суматохе и слезах первых дней она начисто забыла о ночном разговоре и странной угрозе. А еще через неделю началась война. Маленькое королевство держалось изо всех сил. Люди верили своему правителю. Воины шли в бой с отчаянной отвагой, которая пугала даже врагов. Но почти все понимали, что силы слишком неравны – соседи-южане превосходили их не только численностью, но и вооружением. Толпы беженцев из приграничных селений хлынули в столицу, пугая горожан рассказами о жестокости нападавших. Молодой король осунулся, почернел, но упрямо и упорно твердил одно: «Мы выстоим». Верил ли он сам в это, не знала даже Элиза. Очень скоро войска нападавших окружили столицу. Больше половины детей и женщин уже были отправлены к северным границам – там, в горах, имелись укрытия, оставшихся с давних времен. Но многие не захотели покинуть мужей и отцов, остались в городе; нашлась работа даже самым маленьким – подбирать стрелы, залетавшие от крепостных стен все дальше внутрь города. Хорошо, что хлынувшие осенние дожди тушили горящие наконечники; все ждали зимних морозов, чтобы обледенели стены, но до них было еще неблизко. Тоскливым дождливым вечером маленькая служанка подала королеве письмо без подписи. Отослав девушек, Элиза дрогнувшими пальцами разорвала конверт с белой узорной печатью. В нем было лишь несколько слов: «Скажите «Да», и наступит мир». Не раздумывая, она швырнула листок в огонь. И всю ночь прорыдала в тронной зале, свернувшись калачиком на троне мужа, вытирая мокрые щеки штандартом с королевским гербом. Оставалась одна, последняя битва. Не битва даже – бойня. Все знали, что захватчики не щадят никого и не берут пленных. Ходили, правда, слухи, что королеву велено взять живой и невредимой. Но люди не верили этим слухам. Один только король, да старый, много лет прослуживший вельможа – отец Элизы – знали о том, что в замке есть подземный ход, уводящий далеко за стены, к реке. В крепости оставались только воины, король с королевой и несколько придворных-мужчин. Поздно вечером король собрал всех в тронном зале. - Я не стану говорить вам о том, что положение безнадежно, – вы и сами это знаете, - устало и глухо звучал его голос. - Завтра для нас будет последним… Всем вам я благодарен за верную службу. Теперь я не имею права вам приказывать… но я прошу вас. В замке есть подземный ход. Уходите! Еще есть возможность уйти. И уведите с собой королеву! В наступившей тишине очень звонко прозвучал голос Элизы: - Я останусь здесь! Она была в одежде воина, с мечом и в кольчуге, но с непокрытой головой. И в неярком свете свечей медью отливали ее темные волосы… Ее уговаривали. Просили. Убеждали. Говорили о долге перед народом и государством. О том, что если не останется наследников, что станет с троном? На все звучал один ответ: «Я останусь здесь». Ушли двое. Юный герольд – почти мальчик, только поступивший на службу и стражник внутреннего оцепления. Остальные, преклонив колено, протянули королю свои клинки рукоятью вперед. Молча. И так же молча он отсалютовал им своим мечом. А потом, взявшись за руки, король и королева бродили по опустевшему, гулкому замку, прощаясь с его залами, переходами, галереями и закоулками. И подолгу стояли у высоких, стрельчатых окон, глядя на огромную оранжевую луну. После полуночи дождь кончился, ударил первый мороз, сковал инеем жидкую грязь – в воздухе чувствовалось приближение зимы. Король, постаревший за эти недели на много лет, снова стал мальчишкой, который когда-то – так давно! – дарил невесте охапки золотых листьев и букеты лесной земляники, удирая на рассвете из дворца. Элиза смеялась его шуткам, но глаза ее были грустны. Государь показал жене потайной ход – так, на всякий случай… И в дворцовой конюшне нашлась такая замечательная, мягкая охапка соломы. Потом Элиза медленно бродила по двору от одного костра к другому. Смеялась в ответ на грубоватые шутки воинов. И пела им. Пела все самые светлые песни, какие знала; и люди хохотали от души или молчали, вздыхая. Пела, пока не отказал голос. В эту сумасшедшую ночь совсем не хотелось спать… Замерзший воздух разносил слова и шаги далеко вокруг, пар от дыхания вился в воздухе светлыми кольцами. И последней мелодией, которую слышали все, были звуки боевого рога на рассвете. |
Битвы не было – была свалка. Кровь и грязь. Почему-то совсем не слышно было криков – только стоны раненых. Все – и нападавшие, и защитники – знали, что это конец. Все кончилось удивительно быстро. Нескольким воинам – в их числе был и отец Элизы – удалось прорваться за ворота и уйти в лес. Они знали, что так – живыми – принесут больший вред врагу.
И вот в тронной зале сорван и брошен под ноги изумрудно-зеленый штандарт с золотым гербом. Гулкие шаги чужаков эхом отражаются от стен. И двое стоят перед развалившимся на троне немолодым человеком с жесткой ухмылкой. Сейчас они оба целиком в его власти. И князь рассматривает их весело и почти дружелюбно. - Ведь я же предупреждал тебя, девочка… Не проще ли было уступить? Сколько жизней ты бы спасла, а? Король с недоумением обернулся к жене. Умоляющий взгляд был ему ответом. «Ты веришь мне? Я люблю тебя…» «Я верю тебе. Я люблю тебя…» А все остальное неважно. Элиза выпрямилась. Старый князь рассмеялся. - Что же мне делать с тобой, мальчик? – задумчиво проговорил он. – Ты мне не нужен. Убивать тебя вроде не за что, и отпускать нельзя. Нет, убить все же придется… Говоря это очень буднично и даже немножко грустно, он подошел к Элизе и пальцами приподнял ее подбородок. Она мотнула головой, пытаясь высвободиться, но князь настойчиво и мягко провел ладонью по ее щеке, шее, жестом хозяина задержался на груди… Повернулся к королю: - Несчастный, глупый ребенок! Единственное, что я могу для тебя сделать – это на последнюю ночь не заковывать в кандалы и дать выспаться в постели. Догадываюсь, - он усмехнулся, - что прошлую ночь вы не спали вовсе. С отчаянием дернулся король, но много ли сделаешь, если руки связаны? А князь обернулся к стоящим у двери воинам в черно-золотой форме наемников: - Уведите его. Пусть сам выберет себе комнату. И глаз не спускать! Неожиданно звонко прозвенел голос Элизы: - Подожди! - Чего еще? – недовольно обернулся к ней князь. - Подожди, - повторила она, еще больше бледнея. – Отпусти его… - С чего бы это? – удивился князь. – Какой мне в этом смысл? - Какой тебе смысл в его смерти? – с отчаянием прошептала она. – А взамен ты получишь…, - не договорив, Элиза вспыхнула, опустила голову. Князь понял. Ухмыльнулся. Обвел ее взглядом. - Тебя, девочка моя, я и так получу. А его… - Нет, - перебила она, - меня ты возьмешь лишь, если изобьешь до полусмерти. Это не просто слова, я сильная. А хочешь, я подарю тебе такую ночь, о которой будешь вспоминать всю жизнь? Хочешь, я сама приду к тебе? - Элиза, нет! – со стоном вырвалось у короля. Князь молча и недоверчиво смотрел на нее. И тогда Элиза выпрямилась. Подняла подбородок. Расправила плечи, насколько позволяли стянутые сзади руки. Гордым, обещающим, но полным женского превосходства взглядом смерила стоящего перед ней немолодого мужчину. И улыбнулась. Князь сглотнул, дернулся к ней, но овладел собой. Несколько мгновений помолчал, раздумывая, потом хрипло сказал: - Х-хорошо… - Ты отпустишь его сейчас, - медленно проговорила Элиза. – Выведешь за ворота, отдашь меч. В замке есть комната, окна которой выходят во двор. Я должна стоять там и все это видеть. И ни единого человека ты не пошлешь в погоню, не станешь преследовать его ни сейчас, ни после. Клянись мне в этом! - Клянусь, - так же хрипло сказал князь, не спуская с нее глаз. Король выругался самыми черными ругательствами, какие только знал. Двое наемников едва удерживали его за скрученные руки. добавлено через 35 секунд Князь опомнился. Провел рукой по глазам, подошел к белому от ярости королю и рассмеялся ему в лицо. - Вот так-то, мальчик. И ты сможешь жить после этого? Жить, зная, какой ценой куплена твоя свобода? И сможешь спокойно спать ночью? Ты не правитель, ты жалкий трус! – обернулся к воинам: - Выведите его за ворота, отдайте меч, пусть уходит. Дешевка! Подойдя к Элизе, он своим кинжалом рассек веревки на ее руках и быстро вышел из комнаты. Рассказывают, что долго после той битвы новому правителю не давала покоя маленькая, но отчаянная шайка, разбойничающая в лесах. А еще говорят, что через год нападавшие покинули страну, оставив разоренное королевство на волю судьбы и случая. Ходят даже слухи, что в столицу вернулся выживший каким-то чудом король, но эти слухи вряд ли верны – ведь в хрониках сказано, что последний правитель погиб при битве за столицу и похоронен в королевской усыпальнице. Так ли это – никто не знает. Правда, старая рыбачка, живущая в маленькой хижине на границе гор, могла бы рассказать, что у безумной бродяжки, которая постучалась к ней в зимнюю метель, на груди был спрятан кусок темно-зеленого атласа с вышитым золотом гербом королевства. Но разве кто-то станет спрашивать нищую старуху? Ведь это будет совсем другая сказка… ? – 23.06.2004 – 10.10.2006.. |
Приятно видеть новую тему с волшебной сказкой. Конец получился несколько двусмысленным, право слово, хотя, может быть, это и к лучшему - каждый додумает по-своему.
|
Нион, рада, что ты решила поселиться на нашем форуме и поделиться своим творчеством.
Но эта сказка как-то оставила меня в некотором недоумении. Написана красиво, легко читается. Но.. никакого в ней "намека и добрым молодцам урока". Какая главная мысль этой сказки? |
Вообще-то я про урок не думала :-))) А мысль - ну, любовь же. Жизнь мужа в обмен на свободу - чем не мысль? не знаю, смогла ли бы я так поступить. Ведь это - самой остаться с нелюбимым, навсегда.
добавлено через 25 минут Счастливый случай Я лежу на диване и курю. Окно раскрыто, табачный дым уносится на улицу, там играют дети, и дым оседает на их головах. Я курю и тихо балдею. Я одна в квартире. Юрку забрала мама, и целый день я совершенно свободна. Это есть такой вид счастья – быть одной. Не понять тому, кто двадцать четыре часа в сутки не жил с маленьким ребенком в одной квартире без мужа. Это здорово, но очень тяжело. Я люблю своего двухлетнего сына. Очень люблю. Люблю его свежий, сладковатый детский запах и пушистую головенку. Люблю, когда он прижимается щекой к моей щеке. Мой Юрка – самый лучший на свете мальчик. И в то же время я ненавижу его отца. Так бывает. Отец моего родного мальчика сделал меня несчастной на всю жизнь и счастливой на всю жизнь. Так тоже бывает. Нам с отцом Юрки было очень хорошо вдвоем, после выпускного студенческого бала, на старой даче. Сокурсники убежали купаться на пьяном, чудном, бессонном рассвете, а мы остались. И любили друг друга долго-долго. Потом он укрыл меня своей пестрой рубашкой и распахнул окно – ах, каким ясным было утреннее небо! Перед отъездом в город он сказал, что любит меня и позвонит. И пропал. Словно не было пяти лет, в течение которых мы сначала сидели за одной партой и пили вместе пиво на большой перемене, потом – на четвертом курсе – прозрели и увидели друг друга в галдящей институтской толпе. А перед госэкзаменами решили пожениться, чтобы быть вместе на всю жизнь. Потом он поступил в аспирантуру в Москве и уехал, исчез из моей жизни, а я осталась. Обычная история. Но я не люблю это вспоминать. Тем более, в такой день, когда сына нет дома, и я одна, и лежу, и рядом со мной сигарета, тишина, банка сока и открытое в летний день окно. Не хочу портить настроение. Звонит телефон. Мне не хочется вставать, но встать надо. Это наверняка мама – сейчас она долго будет рассказывать мне, как Юрка спал днем, что кушал и сколько раз какал. Она всегда звонит, если Юрка у нее – то ли поделиться своей радостью, то ли напомнить, как много она делает для моего сына. Мне не хочется это слушать, но не встать нельзя. Иначе потом начнутся упреки, что я не ценю ее помощь. Здесь нет никакой видимой логики, но тайная логика все-таки есть. Поэтому лучше встать. Я беру трубку и стараюсь придать своему голосу совершенно непрокуренный оттенок. Мать не знает, что я курю. Поэтому мое «Алле» звучит томно и устало, словно я только что проснулась, словно это нормально - спать летом в пять часов вечера, и пусть будет стыдно тому, кто меня потревожил. В конце концов, кто знает, чем я занималась ночью. Но это не мама. Голос в трубке незнаком и чуть грубоват, и это вызывает легкое недоумение. У меня нет знакомых, которые звонили бы мне воскресным днем мужскими голосами. У меня вообще мало знакомых мужчин. Может, ошиблись номером? Но спрашивают меня. Я вежливо не узнаю человека, но человек определяется. Это оказывается Дима Иванцов, бывший мой одноклассник. Он называет себя, но я с трудом его вспоминаю. Да-да, был такой незаметный мальчик, худой и бледный, он все десять лет, кажется, ходил в одних и тех же штанах, совсем немодных, и абсолютно не разбирался в музыкальных группах. Его травили – он был очкастый и сутулый, прозвали Бледной Молью и как-то раз даже побили в школьном туалете. Зачем он позвонил меня, и что ему от меня надо? добавлено через 33 секунды - А я вернулся из Москвы и вот… решил разыскать тебя, - объясняет он напряженным голосом, точно боится, что я не поверю ему и вот-вот повешу трубку. - Зачем? – спрашиваю я, и получается это очень глупо: вот, решил человек позвонить, а тебе не нравится. - Ну… просто так… вспомнил. Мама твоя сказала, что ты живешь теперь одна. - Одна, - подтверждаю я, и мы долго молчим. - Лена… - он мнется и вздыхает. – Может, мы встретимся? - Зачем? - опять спрашиваю я, и это выглядит еще более глупо. - Ну… просто так. Если ты не против… Я соверешнно против, я абсолютно против, потому что я лежу и курю, мне хорошо и никто не нужен. Но неожиданно для себя самой я соглашаюсь, и мы назначаем место встречи – старый сквер возле нашего университета. Мне нужно всего минут двадцать, чтобы добраться туда, но я выговариваю себе два часа – просто потому, что хочу еще полежать на диване. Вечер сегодня свободен, Юрка вернется домой лишь завтра, так почему я должна мчаться сломя ноги и голову ради встречи с бывшим одноклассником? Я не люблю вспоминать школу. И школьные встречи меня совершенно не радуют, и очень хорошо, что мы с сыном живем в новостройках, потому что необходимость каждый день здороваться с не приятными мне существами раздражает. Восемь из десяти школьных лет я провела в компании книг, а потом поступила на филфак. Меня считали заучкой и терпели лишь ради «дать списать». Так с какого перепоя я должна изнывать от радости при встрече с этими людьми? Тем не менее, через два часа я торчу возле фонтана в сквере, как тополь на Плющихе. Фонтан не работает, а солнце припекает ощутимо – июнь. Мне душно и неловко, я не знаю, как мы встретимся, и зачем мне все это нужно. Притом, я приехала раньше срока минут на десять, и Димы еще нет. От скуки я начинаю рассматривать всех проходящих мимо мужчин и прикидывать, какими они могли бы быть мужьями. Вот ползет по тротуару дедок с авоськой. Потертый пиджак, штаны с пузырями на коленях и небритый подбородок. М-да. У него наверняка уже есть жена. Она сажает помидорную рассаду в ящиках на подоконнике, летом живет в саду, забирает у мужа получку и выдает ему на пиво. Не густо. Разговоры одни и те же – про детей и внуков, про Машку-соседку да про то, сколько стоит кило колбасы в магазине на другом конце города – не на двадцать ли копеек дешевле. Нет уж, не надо. Вот бежит мимо молодой парень, почти мальчишка. Банка пива в руке, спортивные штаны и квадратный подбородок. Он счастлив, ему не жарко, у него есть пиво и модные темные очки. Сейчас он пойдет к подружке, будет тискать ее в подъезде, потом они сядут на лавочку у подъезда и будут до двух часов ночи ржать над всякой ерундой, вызывая громкий мат соседей и обещания вызвать милицию. Нет уж. Тоже не хочу. А вот идет по площади какой-то совершенно заграничный тип – блондин в шикарном дорогом костюме, с огромным букетом. Букет роскошен – алые и темные розы в дорогой упаковке, строг и пахнет одуряюще. Сам блондин одет строго, но модно. Он не кричит на всю улицу о том, что у него есть иномарка, счет в швейцарском банке и дом за городом. Но если спросят – подтвердит это. Заведя жену, он будет гордиться ее длинноногостью и вывозить ее в свет, как породистого щенка. Н-ну… как вариант, он мог бы мне пригодиться. Тип подходит ко мне и улыбается, протягивает цветы. |
И тут я понимаю, что тип – Дима, тот самый Дима, которого в школе дразнили Бледной Молью и изводили за убогость одежды. Я открываю рот и не могу его закрыть долго, так долго, что он улыбается. Тогда я закрываю рот и здороваюсь.
И вижу его оценивающий взгляд. Нет, я еще вполне, вполне. Несмотря на рождение сына и двадцать пять лет от роду, я еще вполне на уровне восемнадцатилетних красоток. Ног от ушей у меня, конечно, нет, но и попа не висит, и грудь не похожа на два мешочка, хоть я и кормила ею сына до года и двух месяцев. Правда, дорогая одежда мне сейчас не по карману, ну да что поделать. А Дима смотрит на меня, и лицо его делается замкнутым и напряженным. - Я и забыл, какая ты красивая, - говорит он тихо, и это вдруг снимает с меня напряжение - я привыкла, чтобы мной восхищались. И мы идем с ним в глубину сквера, и смеемся, смущенно глядя друг на друга. Небо над городом наливается бледным золотом с примесью пурпура – это спускается вечер. Я много курю, и у меня побаливает голова. Уже два часа мы с Димой ходим по городу, мы облазили все мои любимые места, а потом его любимые места, и разговариваем – обо всем на свете. Странно, что мы совершенно не помним друг друга – ведь учились в одном классе. Но Бледный Моль остался в прошлом, да и круглая, как пончик, Кубышка тоже куда-то исчезла – потерялась, наверное, за своими книжками; поэтому мы знакомимся заново. И он нравится мне, этот сдержанный, неразговорчивый парень, так не похожий на веселого раздолбая, которому я подарила первую в жизни любовь. Он почти не рассказывает о себе, но много расспрашивает меня, и я выкладываю ему – незаметно – всю свою жизнь. Уже очень давно мне не приходилось рассказывать о себе, потому что последние два года я общаюсь исключительно с Юркой да с матерью, а им интересно то, что я делаю, но не то, что я думаю. Впрочем, сыну пока вообще интересна лишь Баба Яга со своей метлой. Я рассказываю Диме про Юрку, и он – видно – интересуется им, много смеется над его проделками, но как-то странно смотрит при этом. Я замечаю этот взгляд и торможу с рассказами; в самом деле, кому какое дело до чужого ребенка. И я спрашиваю Диму про его детей. - Я не женат, - говорит он. – Пробовал – обжегся. - Извини, - покаянно говорю я. Мне неловко. - Да ладно, - откликается он и снова спрашивает меня о чем-то. В старом полуподвальном ресторанчике тихо и почти безлюдно – в такую погоду все предпочитают ужинать на улице. Мы сидим за столиком из темного дерева, едим салат и пьем вино. Мне хорошо почему-то. Где-то изнутри проскальзывает мысль, что не к добру это – с почти незнакомым мужиком вино пить, но, с другой стороны, мне так все надоело. Мне надоело бежать домой сломя голову, потому что Юрку нужно укладывать, или кормить, или купать, или что-то еще. Мне надоело вечное одиночество среди книжек и телевизора, в четырех стенах с ребенком. Тот, кто не сидел в декретном отпуске, не может этого понять. Мне надели сплетницы-коллеги в нашем сугубо женском, склочном, вздорном коллективе – с ними можно поговорить только о тряпках и о том, почему у Лен Ванны отчет приняли, а у Марь Петровны завернули – ведь все знают, что Марь Петровна Лен Ванне этот отчет делает за коробку конфет и путевку в лагерь для ребенка. Мне все это на-до-ело. Я хочу отвлеченного разговора на абстрактные темы – и вот уже мы говорим о творчестве Нагибина, которого я безмерно люблю, но с институтских времен совершенно некому рассказать о том, за что именно я его люблю; и что Шолохов, как ни крути, все равно останется классиком, что бы там ни говорили про его «Тихий Дон». Я закончила филфак, но кому это интересно в провинциальном рабочем городе, где даже не устроишься по специальности, потому что со специальностью этой одна дорога – в среднюю школу, где никому не нужен ни ты, ни твой Нагибин с Пушкиным и Толстым вместе взятыми. А Дима слушает – и понимает. Он тоже рассказывает о себе. Да, Бледный Моль много успел в этой жизни. Получил красный диплом в МГУ, что неудивительно, вспоминая его школьные успехи на олимпиадах. Работает в престижной русско-французкой фирме, в Москве у него квартира, и здесь – тоже квартира, а еще – родители, и он к ним часто приезжает. Рассказ его короток и строг, и совершенно не похож на хвастливые, приукрашенные повествования бывших сокурсниц. добавлено через 45 секунд Кажется, я его идеализирую, думаю я. Но я совершенно забыла про Бледного Моля, я вижу перед собой молодого умного мужчину, от которого пахнет хорошим одеколоном, а не дешевым пивом, и мужчина этот недурен собой. Где-то в районе груди разливается сладкий холодок – не то от вина, не то от запаха этого одеколона, не то от цветочного аромата, и я отчаянно ругаю себя за это, но встать и уйти не могу, просто не могу. Уже три года у меня не было мужчины. Строго говоря, мужчина в моей жизни вообще был один – Юркин отец. Такая вот я несовременная, на классической литературе выросшая. Я считала своего любимого идиота единственным, а когда поняла, что ненавижу, решила закрыть в своей душе то место, которое отвечает за отношения с противоположным полом. Пока мне это удавалось. Легкое томление, возникающее в организме лунными летними ночами и одуряюще ясными апрельскими вечерами, я классифицировала как дурь и изничтожала соответственно. И что теперь – послать к черту три года гордого одиночества ради почти не знакомого парня? Ленка, куда тебя несет, спрашиваю я себя и не могу найти ответа. … Уже совсем темно, но ночи в июне коротки, и я знаю, что через пару часов начнет сереть эта темнота, растворяться жемчужным маревом. Но мне не хочется этого, я желаю, чтобы темнота надежно скрыла меня и моего спутника от бабушек у подъезда, потому что Дима провожает меня домой, и мне совсем не надо, чтобы кто-то видел это. Мы останавливаемся у двери моей квартиры, я лезу в сумку за ключом, и он выпускает мою руку. - Можно, я тебе еще позвоню? – спрашивает он меня, и я слышу грусть в его голосе. Чуть помедлив, я все-таки задаю свой коронный дурацкий вопрос в третий раз: - Зачем? Он пожимает плечами. - Не знаю. Знаешь, в школе мне часто казалось, что… - он осекается. – Я даже решил было, что влюбился в тебя. Мне режет ухо это сочетание: решил, что влюбился. - И что? – спрашиваю я холодно. - И ничего. А сейчас я увидел тебя и понял, что ошибался. - Да? – я ощущаю жестокое разочарование. - Да. Потому что… знаешь, я влюбился в тебя сейчас. Я закрываю глаза. Я знаю, что сейчас произойдет: он поцелует меня. Я жду его прикосновения к моим губам… но его все нет и нет. Тогда я открываю глаза. Вид у него растерянный и смущенный. Холодок в груди растет, а потом вдруг пропадает, сменяясь странной нежной и горячей волной. В этот момент он наклоняется ко мне, и я забываю и про открытую дверь, и про все на свете… Тихо, темно. Свет уличного фонаря падает на мою подушку, путается в лепестках роз, лежащих на полу. - А я все не мог забыть тебя, - шепчет он, и глаза его пугающе близко, кажутся огромными, совсем темными. – Пытался… Уехал в Москву, даже чуть не женился… - И что же? – я прижимаюсь к нему – его грудь гладкая и крепкая, плечи кажутся надежными. - Она была совсем не похожа на тебя, - смеется Дима и гладит мои волосы. – А ты… - Что? – я тоже смеюсь. - А ты лучше всех, - он обнимает меня. Я счастлива, словно впервые в жизни. Мальчик в пестрой рубашке исчез из моей жизни, его никогда не было, несмотря на то, что у меня есть его сын. Это мой сын, а еще я хочу иметь мужа – варить ему обед, стирать носки, ждать с работы. Тем не менее, я отчего-то знаю – Дима не станет моим мужем. Это просто случай, Дима, такой вот счастливый случай. Мы слишком разные – Бледная Моль, ставший настоящим мужчиной, и девочка с задатками литературного критика, ставшая просто мамой. Мы никогда-никогда не будем гулять вместе под дождем, он не станет подбрасывать к потолку моего сына и учить его играть в шахматы, и мы не поедем вместе в Крым, чтобы увидеть, как темнеет море перед грозой… оно, наверное, и вправду темнеет так же, как мои глаза, вот только я этого не узнаю. Или узнаю, но с кем-то другим. Потому что ты любишь не меня, а ту наивную толстушку, какой я осталась в твоей памяти. добавлено через 39 секунд Я отодвигаюсь и смотрю на него словно издалека. Прощаюсь? Быть может, и так, только я не люблю громких слов. Небо за окном наливается жемчужным светом. Скоро рассвет. Часы тикают громко, громко… я ненавижу все часы на свете, потому что утро так близко, и мы разойдемся – в разные стороны. - Я люблю тебя, - говорит мне Дима, и я отвечаю, почти не кривя душой: - Я знаю… … Мы идем вместе до автобусной остановки – я еду к маме, чтобы забрать Юрку. Пустой пакет болтается у меня на локте – по дороге куплю маме продуктов. Дима смотрит на меня тревожно и нежно, а я улыбаюсь. Мне так легко, что хочется взлететь – наверх, в тревожно-серое бессолнечное небо, взглянуть на этот мир с высоты; поверить, что тогда все будет хорошо и совсем по-другому. - Я бы мог подвести тебя, - вздыхает Дима. – Почему ты не хочешь? Я пожимаю плечами. - Так… просто… К остановке, скрежеща, приближается трамвай. Шестерка. - Мне пора… Дима берет меня за плечи и поворачивает к себе лицом. - Я буду здесь до пятницы. Мы ведь еще встретимся? Я осторожно высвобождаюсь и глажу его по руке. - Мне пора, Дима. Я позвоню… Я бегу к трамваю, расталкивая прохожих, наступая на ноги и получая в ответ матюки. Сквозь стекло я смотрю на стоящего у края тротуара дорогого мужчину и совершенно точно знаю, что у меня нет его номера телефона. 1.06.2006. |
Сказка для папы
Дорога… Как это романтично звучит – Дорога. Как хорошо представлять себя на ней – такого гордого, одинокого и непонятного, уходящего спасать чужие миры… … вместо того, чтобы спасти свой. Да нет, свой мир спасать не надо. Он отлично проживет и без твоих подвигов, приключений и самоотверженности. Ну, станет кому-то немножко грустно от того, что ты не пришел вечером, как обещал, не зашел на чай, не спел, не рассказал. Не более того. Пусть. Тебе надо спасать другой мир. Ты снова уходишь. Теплый вечер чадит дымом свечей, пахнет недопитым пивом, блестит экраном… компьютера? оконным стеклом? дверью в неведомое? А за дверью слышно сонное дыхание. Завтра утром ты уйдешь. На рассвете, как и полагается странникам. Как и полагается - поцеловав спящих. Как и нужно в легендах – вскинув на плечо полупустой мешок. Нет, мешок не будет на самом деле полупустым – я положу тебе в него яблок, бутылку молока, пирожков, которые пекла вчера весь день. Ты уйдешь, оглядываясь, и серебристая лента Дороги… Хватит, надоело! Завтра мне снова отвечать на вопросы. Разные по форме, но одинаковые по сути. Соседи, мама, подруги – им легко солгать. Что ответить сыну? Твоему сыну? Маленькому человеку, чьи глаза очень похожи на твои, он так же требовательно смотрит ими на меня. Где ты? – я не смогу ответить на этот простой вопрос. Да-да, я все знаю. Дети потом вырастают. Но скажи мне – во имя чего? Жара одинокого лета, пустота поздних зимних вечеров, сонное дыхание мальчика, спящего поперек кровати – он даже во сне не выпускает из рук игрушку, подаренную тобой, - плюшевого зайца с оторванным ухом. А проснувшись утром, он спросит меня: «А где папочка?» Ему не объяснишь, что ты ушел спасать очередной мир. Ему нет дела до того, что где-то снова размножились злые твари, и кто-то там просит о помощи и плачет… он тоже будет плакать по вечерам – на моем плече – и просить «Отвези меня к папе!». Он хочет пускать с тобой в лужах кораблики, кататься на твоих плечах и гордо шагать по улицам, держа в ладошке твой большой палец. Объясни ему, бесстрашный странник, куда и зачем ты уходишь. Спасать чужие миры? Через двадцать лет ты будешь спасать мир выросшего мальчика – а мир этот рухнул оттого, что ты ушел сегодня, ушел от него… Объясни… Потому что я – не умею. Наверное, я понимала тебя – когда-то. Иначе не решилась бы, не пошла бы с тобой… Да, знаю, все знаю. И про то, что сын вырастет и встанет рядом, знаю тоже. Но это будет потом. Завтра, послезавтра, через год. Объясни ему, куда ты уходишь. Сегодня. Сейчас. 2007. |
Понимаю,почему столько форумчан оставили спасибо",но никто не написал отзыв.
Потому что наверное подумали о том,что всё,что они напишут будет звучать банально. И мне нечего сказать,потому что твои рассказы напрочь отбили слова.Браво. |
Сказка без времени
Страннику Конец лета – безвременье, не поддающееся счету и календарю. Несколько предосенних дней выпадают из года и долго-долго носятся в воздухе – каплями последних летних ливней, запахом близкого увядания, улыбкой огромной луны меж ветвей. В конце августа луна стоит высоко в притихшем небе, и те, кто на нее смотрят, оказываются рядом – как бы далеко они ни были. В конце августа возможно все, даже невозможное. Стираются границы и расстояния, отступают законы и правила, исчезает время. И те, кто далеко, могут встретиться. Эти несколько дней вне августа и сентября – для них. Потому что всем в мире нужна хоть капелька счастья. Три дня и три ночи растягиваются в вечность, дожди смывают усталость, лужи на дорогах преграждают путь заботам, а ветер не дает поездам разбежаться. И голоса звенят тихими ночами, и чайник булькает с удвоенной силой, и лампа на столе очерчивает круг, пробраться за который никто не вправе. Потому что – все не так в дни перед осенью. Разве это возможно – нас разделяют тысячи километров, дел и слов? Разве так бывает – ведь у нас нет времени даже на письма друг другу? Все бывает, все возможно – в три дня на границе осени. Арифметика – наука простая и неумолимая: число встреч равно числу расставаний. Но мы пошлем ее к черту. Потому что у нас нет выбора. Потому что год – это неизмеримо долго и ничтожно мало. Потому что есть на свете легкое дыхание Дороги в благословенные три дня между прошлым и будущим. Шелест-шорох-шепот, дрожит листва под упругими струями дождя, сжаты и переплетены пальцы. Впереди совсем немного – какой-то год… зима, весна, лето. А потом будут снова – три дня на границе осени… 28.08.2003. |
Сказка про жизнь
Теплый дом, надежное плечо рядом, маленький топотун на руках – не слишком мало для бродяги-скитальца, привыкшего жить как перекати-поле, нынче здесь, а завтра там. Не слишком мало – слишком много. Слишком много, и от добра добра не ищут. А потом все реже и реже смотришь в небо. Чего в него смотреть, если на земле есть дела поважнее – вон, опять сынишка куда-то побежал, в лужу норовит залезть. Вот только если дождик собирается – тогда и посмотришь… … и увидишь – облака. Ну, облака, и что? Макушка лета, начало осени, середина зимы – не все ли равно? Заброшен на балкон рюкзак, плащ пылится в кладовке. Нет, пару раз в год достаешь все это, разглядываешь со вздохом, даешь себе слово – уж в этом-то году выберешься обязательно! Но – то не с кем сына оставить, то спина болит, а то просто погода холодная – куда ж ехать. Снова остаешься дома… … и на других смотришь с усмешкой – то презрительной, то грустной. Только и остается – Сеть, да читать отчеты других, завидовать, ночами не спать, черкать да рвать бумагу. А утром, между прочим, на работу, и пора бросать эти дурные привычки… … и гости приходят все реже. Очередной день рождения – Боже, сколько же тебе будет? Теперь тебя укачивает в машине. А когда-то давно дорога стелилась под колеса, словно ковер, и закаты были такие, что ахнешь, и поле – во всю ширь горизонта, а костер обещает тепло и уют. Старая куртка до сих пор пахнет дымом и бензином – так постирай же ее, чего ж она такая висит, ведь провоняет новое пальто! Мальчик подрастает… Скоро ему станет впору эта куртка… 31.08.2001 |
* * *
моей любимой Рыжей – с благодарностью за тот сон и Птице посвящается В эту зиму на город упал небывалый мороз и ветер. Старики говорили, что такого холода не было больше ста лет – со времен Французской войны. Маленький город обезлюдел, пурга со свистом хозяйничала на улицах, и в утреннем морозном тумане нехотя зажигались в домах огоньки. Наш монастырь стоял на отшибе, на окраине города, но тяжелые, страшные слухи докатывались и до нас. По утрам сестры в холодной трапезной шептались едва слышно, пока появление настоятельницы матери Марфы не обрывало зловещие эти шепотки. А монастырский сторож дядя Сеня, закуривая удушливую цигарку, загадочно и зловеще предвещал конец света. Впрочем, к дяде Сене мало кто прислушивался. Годы и события сбились с привычного ритма и неслись, как обезумевшие лошади. Чем мерить нынче жизнь – годами? Месяцами? Событиями? А я ничего не замечала. Время вело себя странно – то неслось со свистом, то застывало, заледенев. А может, это застыл внутри меня холодный ком – мое отчаяние и горе, заполнив собой все то место, которое отводилось душе. Не было у меня больше души. И меня не было. Ася, Александра фон Вейснер восемнадцати лет от роду, дочь барона Андрея фон Вейснера, миловидная хохотушка, не имела ничего общего с молчаливой, худой, как ветла, девушкой с запавшими глазами, которая по утрам смотрела на меня из зеркала. Черный монашеский платок, намотанный кое-как, старил меня, но это было совсем неважно. Кому из знакомых придет в голову искать меня здесь? Впрочем, в кошмарной неразберихе, вертящейся в этот год в стране, Александра фон Вейснер вполне могла считаться погибшей… Несколько месяцев прошло с той страшной сентябрьской ночи, когда в нашу петербургскую квартиру постучался мрачный, заросший щетиной человек в мундире без погон. В белом, ничего не выражающем лице нельзя было узнать лица Кирилла Евгеньевича Ленского, друга и сослуживца моего отца. Уже больше полугода от отца моего, Андрея Витальевича фон Вейснера, полковника царской армии, не было ни вести, и появление Кирилла Евгеньевича нас с мамой сначала больше обрадовало, чем напугало. Лихорадочно глотая холодную вареную картошку, Ленский передал нам измятое, измазанное чем-то бурым письмо. От отца. Отец просил нас с мамой как можно скорее уходить из Петербурга и пробираться к тетке за Волгу. Мы и сами это знали – лучше затеряться, пересидеть в глуши, а потом вернуться домой, когда все успокоится. Тысяча девятьсот восемнадцатый год страшен был и лих, но уходить из родного города, бросив все, не имея вестей о муже, мама моя не решалась. А я не хотела уходить, потому что беспокоилась о Даше. Даша Вольская, кузина, самый дорогой мне после мамы и отца человек, пропала без вести почти год назад. В августе семнадцатого года она уехала в Екатеринбург погостить, к тетке Елене Петровне фон Вейснер. Моя мама очень не хотела отпускать ее, но тетка давно горячо звала нас обеих, да и кто мог предполагать, что будет впереди. Мы собирались ехать вдвоем, но за три дня до поездки я слегла с бронхитом, и Дашу сопровождала лишь няня, немолодая, но решительная сибирячка Глафира, за которой девушка была как за каменной стеной. Глафире черт был не брат, вздумай он обидеть ее любимых девочек – нас с сестрой, разумеется. Право, она одна стОила двух вооруженных мужчин. Мы с Дашей выросли вместе, потому что разница в возрасте у нас была всего лишь в полгода, да и интересы у нас были схожи. Мать Даши, родная сестра моей мамы, умерла восемь лет назад, отец ее служил в одной части с моим отцом, и потому логично, что чаще кузина жила у нас, чем в московском своем доме. Мама моя Елизавета Григорьевна не делала различий меж нами, и я искренне считала Дашеньку своей родной сестрой. С февраля нынешнего года мы не получили от Даши ни единого письма. Каждый вечер мы с мамой спорили за тщательно задернутыми окнами, спорили горячо и зло. Мама говорила, что нужно уходить, я уговаривала ее остаться. И при большевиках люди живут, говорила я, приводя в пример соседей, маминых подруг (которые, кстати, тоже наполовину разъехались) и семьи моих приятельниц по Смольному. Хуже было другое – голод. Оставаться в голодном, наводненном войсками Петербурге было страшно. Уходить в неизвестность – еще страшнее. Я никогда особенно не интересовалась политикой, предпочитая всем нынешним проблемам проблемы прошлых веков. В книгах, а не в жизни искала я утешение и развлечение, глотала взахлеб исторические романы. Да только оказалось внезапно, что история вошла в наш дом, не задумываясь, хотим ли мы этого, и согласия нашего не спросила. Ленский отказался сообщить нам, где теперь находится отец. Одно сказал – жив и здоров, на свободе. Умолял нас не мешкать, попросил чистого полотна на портянки, а потом исчез, оставив в нашей маленькой квартире тревогу и отчаяние. Следующим утром мы с мамой были уже на вокзале. Наших скромных сбережений едва хватило на поезд до города за Волгой, где жила тетка. Тем не менее, мы не очень боялись дороги, надеясь максимум через неделю добраться до места. Взяли с собой лишь немного еды да немного теплых вещей. Но вышло совсем не так, как мы загадывали. Через сто километров от столицы поезд «реквизировали» - о, какое страшное слово! – красные войска. Быстро и решительно они высадили из вагона всех пассажиров, среди которых было несколько беременных женщин и много детей. Мы остались одни. |
Не стану описывать всех тягот нашего пути. К середине ноября мы добрались до С* и, несомненно, продолжили бы путь, если бы не упали морозы. Мама сильно ослабела в дороге и, проведя ночь под дождем, простудилась и слегла. По счастью, нас приютил женский монастырь.
Дни и ночи молилась я в монастырской часовне, а потом сидела у постели мамы. Она не узнавала меня, шептала что-то невнятное, звала отца, читала стихи какие-то… я видела перед собой только ее бледное лицо с запекшимися губами. Я поняла потом, что мама чувствовала себя девушкой, вспоминала первые свидания с отцом… что ж, надеюсь, ей стало от этого хоть чуточку легче. Монахини несколько раз прогоняли меня, боясь, что я от напряжения слягу тоже, но я упрямо возвращалась, поспав несколько часов и жуя на ходу кусок хлеба. В середине декабря моя мать скончалась. Ее похоронили на монастырском кладбище, начертав на скромном деревянном кресте лишь имя и даты. Нынче некогда почитать мертвых. Нынче некогда замечать живых. После смерти мамы я слегла. Ночь простояла на коленях в холодной церкви – и, наверное, простудилась. Следующий месяц помню плохо – что-то бредово-горячечное, сквозь пустоту, сквозь боль в груди и отчаянное горе… что-то, наверное, все-таки светило. Даша – вернее, ниточка надежды на встречу с ней? Или мама удерживала от последнего шага, чтобы разжать пальцы, сведенные судорогой на карнизе жизни, и перестать быть? Бог весть. А потом нужно было жить дальше. Сестры сказали мне: оставайся, а по сути, и идти-то мне было некуда. Я хотела принять постриг. Просила, умоляла. Но настоятельница монастыря, мать Марфа, сказала мне строго и ласково: - Не глупи, девочка. Это боль в тебе говорит сейчас, и отчаяние. Господь сам подаст знак, если будет надобно. Живи при монастыре белицей, выполняй послушание, а там сама посмотришь. Если останется твердым твое решение - значит, так тому и быть. И я сказала себе: до следующей беды. Впрочем, казалось мне, что больше бед уже и придумать нельзя, куда же больше-то на одного человека. Нужно было жить, а сил на это не было. Как заведенная, выполняла я всю работу, что поручали мне, что-то даже говорила, кому-то даже улыбалась. Внутри было пусто и глухо. Чернота затопила меня. Как-то морозным днем, уже февральским, когда солнце било с крыш в предчувствии близкой весны, призвала меня мать Марфа в свою келью. Навстречу мне, входящей, поднялся со стула молодой человек лет 25, невысокий, одетый в ненавистную мне форму – черную кожанку, красную рубашку, высокие сапоги. Поклонился он весьма уважительно, но руку не поцеловал – лишь пожал, как мужчине. Мать Марфа, поджав губы, проговорила: - Асенька, с тобой хочет побеседовать Аркадий Николаевич Ефимов, председатель здешнего… - она замялась, но молодой человек выручил ее: - …ревкома. - Да-да. Я вас оставлю. Прошу вас, Аркадий Николаевич, - добавила она, обращаясь к незнакомцу, не будьте очень настойчивы. Девочка недавно оправилась от болезни и еще очень слаба. Я оправилась от болезни уже больше месяца и слегка удивилась, но промолчала, решив, что у матери Марфы могут быть во лжи свои резоны. И оказалась права. Аркадий Николаевич оказался действительно председателем ревкома (правда, я не вполне поняла, что это такое, хотя наслышаны мы были немало). И я совсем не поняла, грозному и страшному ревкому от меня нужно. Мы беседовали совсем недолго и почти ни о чем. Аркадий Николаевич расспросил меня о житье, о том. Чем занимаюсь. Пояснил с улыбкой: - Негоже такой молодой, образованной девушке убивать жизнь в болоте. Сами же, поди, знаете: религия – опиум для народа. Я покачала головой: - И слышать о том не хочу. Простите… Я к Богу обращена с детства, а новые веяния мне пока не понятны. - И замерла, ожидая реакции. Арест? Но грозный председатель лишь рассмеялся. - Эх, как вам голову-то заморочили. А вы бы, Александра Андреевна, побольше с молодыми общались да книжки бы новые читали. Знаю, горе у вас. А все же от людей не прячьтесь – глядишь, легче станет. Я болезненно дернулась, и он сразу заметил, успокаивающе кивнул. - Простите меня, Александра Андреевна. Я ведь, собственно, просто познакомиться с вами хотел. - Зачем? – удивилась я. - Город у нас маленький, все на виду. А вы – лицо новое. Да еще и, - он усмехнулся, - видное. Жаль, с матушкой вашей познакомиться не пришлось… Заледенело внутри, и я, вскочив, крикнула: - Что вас нужно от меня? Подите прочь! Аркадий Николаевич тоже поднялся, лицо его построжело. - Хорошо, оставим недомолвки. Александра Андреевна, я знаю, кто вы, и знаю, кто ваш отец. - И что же?! - Да ничего. Пока ничего. Но я отвечаю за Советскую власть в этом городе и обязан подозрительных держать под контролем. - А я, значит, подозрительная, - ехидно протянула я, остывая. - Да. Вы, я вижу, девушка умная. Вы – дочь белогвардейца, и, надеюсь, понимаете, что не ваши красивые глаза вынуждают меня знакомиться с вами. Но мне вас жаль, - сказал он уже мягче. - Вы молоды и… - он запнулся, - несчастны. А потому я прошу вас? Будьте благоразумны, хорошо? Не совершайте необдуманных поступков, о которых пришлось бы потом пожалеть. Не будьте врагом самой себе. - Словом, сидите тихо, - подытожила я. - Примерно так, - улыбнулся председатель ревкома. – И… знаете, вы, правда, приходите к нам. У нас такие девчата славные, и вообще народ хороший! Глядишь, и поняли бы… - Что именно? - Ну… что за нами – правда, - просто сказал он. – Да и просто так… мы вот сейчас театр открываем, библиотека у нас в городе есть... конечно, не чета монастырской, но все же неплохая. Вы бы, может… вы музыке обучены? Сыграли бы нам на концерте. - Спасибо за приглашение, - холодно ответила я. – Я подумаю. Аркадий Николаевич оказался понятлив и подал мне руку, собираясь уходить. Я, поколебавшись, протянула ему свою и снова замешкалась, ощутив вместо привычного поцелуя крепкое дружеское пожатие. - Постойте, - окликнула я его, уже уходящего. – Скажите… откуда вы знаете, кто я? Он усмехнулся. - Должность такая… До свидания, Александра Андреевна. |
Конечно, я никуда не пошла. Очень нужны мне были эти театры и избы-читальни. Я испытывала почти животный ужас перед этими «новыми людьми» в их красных косынках и косоворотках, черных кожанках и сапогах. Я не понимала и не хотела, честно говоря, понимать то, чем они живут, и, словно страус, прятала голову в песок, надеясь хоть этим обезопасить себя.
Но любопытство все-таки зашевелилось во мне, и как-то вечером, пересилив неприятное чувство, которое возникало всегда при мысли о красных, я спросила мать Марфу о том, кто такой этот Ефимов. К моему удивлению, мать-настоятельница отозвалась о нем тепло и даже с некоторым уважением. - Славный юноша, - сказала она. И семья у них приличная, отец и мать – здешние… отец адвокатом был… - Был? – переспросила я. - Да, умер пять лет назад, зимой вьюга замела, а мать прошлой осенью от чахотки… - она перекрестилась. – Образованные, по местным меркам, очень хорошо. Сам Аркаша гимназию закончил, курсы учительские. Здесь детишек учил, пять лет назад уехал в Москву. В армию его, слышала я, забрали да, видно, там пути-то и сбили. Вернулся с красными. Ну, а раз здешний, народ знает, вот его и назначили председателем… все забываю, как его… ревкома. Так что теперь, можно сказать, Аркаша у нас начальник, - мать-настоятельница улыбнулась. - Вот оно что, - пробормотала я. - Я ведь его с пеленок знаю, - продолжала мать Марфа. – Принимать его помогала. Мальчик он хороший, воспитание все же ничем не вышибешь. Не балованный, к старшим с почтением, и справедлив – в отца. Если так под ним и останемся, - она снова перекрестилась, - Бог даст, пронесет. С таким начальником можно жить. - А я-то ему зачем? – спросила я. - Порядок, говорит, такой. – В голосе матери Марфы прорезалась виноватая нотка. – Он уж и сам извинялся; ему тоже неловко в чужую жизнь лезть. Ты, Асенька, все-таки с ним поосторожнее. Человек человеком, а время нынче лихое. Гляди, не сболтни чего… - Он меня к ним в театр звал, - сказала я. Мать Марфа подумала. - Тут уж ты сама решай, деточка. Иной раз оно бы и не грех – молода ведь ты, да только уж вовсе дурная нынче молодежь пошла. Бога забыли… Тебе решать, тебе выбирать… Зима в тот год затянулась. Снежные бури занесли маленький город, ветер свистел в степи. Воздух был наполнен слухами – то тревожными, то страшными, то обнадеживающими. Впрочем, я не замечала этого. Я вообще ничего не замечала. Жизнь моя делилась между сном, молитвами и послушанием. После смерти мамы я долго не могла молиться. Святые смотрели на меня строго-укоризенно, а я все спрашивала: «За что?». Церковные напевы не манили больше, запах ладана казался приторным, слова молитв не шли с языка. Все хотелось сказать Господу: «Эх, ты…» Я многому научилась за ту зиму. Мыть полы и ставить хлебы, полоскать белье и варить щи, штопать рубахи и старить пыль. Раньше эта сторона жизни проходила мимо меня. В комнатах убирала горничная, еду готовила кухарка, белье мы отдавали прачке. Двор расчищал дворник, платье шила портниха. Увидев воочию труд этих людей, я прониклась к ним жалостью. Но уважать по-прежнему не смогла. Ежедневный, изнуряющий, монотонный физический труд – самая прочная преграда для того, чтобы по-настоящему мыслить. Кухаркины дети не могут управлять государством, это должны делать те, у кого есть на это время. Но сейчас я этого и хотела. Думать мне было некогда. Вечерами я добиралась до своей кельи и замертво валилась на постель. Если же сон не шел, вставала и ощупью, не зажигая свечи, стучалась в келью матери Марфы. Мы о многом говорили с ней в ту зиму. Мать Марфа стала мне настоящим другом. Если, конечно, может стать другом восемнадцатилетней девушке стать женщина за сорок. Но она, тем не менее, охотно беседовала со мной, советовала, какие книги лучше взять из монастырской библиотеки, утешала, а чаще говорила: «Молись…». И никогда не отказывала в утешении. Однажды она сказала мне: - Запомни на всю жизнь, девочка: Господь никогда не посылает испытаний свыше сил. Все, что Он ниспошлет, ты можешь вынести… Я редко жаловалась ей, и говорили мы все больше на отвлеченные темы. Мать Марфа, оказывается, в миру получила хорошее образование, а кроме того, она была умной и доброй женщиной. Порой у меня мелькала мысль, что такой же может стать к сорока годам моя сестра Дашенька. О Даше я думала и тревожилась почти постоянно. Но не было никакой возможности узнать о ней хоть что-то – между Екатеринбургом и затерянным в волжской степи городишком протянулись многие километры войны, вражды и ненависти. Моя страна была разделена, расколота на части. В ту зиму все это – тоска по маме, тревога за сестру, обида и чувство утраты, потеря всего, чем я раньше гордилась, - Родины и гордости – все сплелось в один тугой ком, и ком этот не давал дышать. А мать Марфа смотрела на меня темными своими глазами и все понимала. - Господь милостив, - говорила она. Ветреный март катился уже к концу, когда в одну из промозглых ночей мне приснился странный сон. Я увидела Дашу, идущую мне навстречу по цветущему майскому лугу. Она шла, улыбаясь, и таким же ярким, как и солнце, огнем светились в лучах ее волосы. Улыбка ее была столь добра и светла, что, казалось, принадлежала уже не этому миру. Я закричала и протянула руки, и сестра, одарив меня лучистым взглядом, пошла прямо навстречу, не касаясь ногами травы. Я проснулась и долго-долго лежала с мокрыми глазами, не зная, как же растолковать этот сон – как благую весть или как недоброе предзнаменование. Потом я вскочила с лежанки – и упала на колени перед иконой. - Господи, - зашептала я, не вытирая слез, - спаси и сохрани рабу твою Дарью, выведи ее на путь добрый, не оставь защитой своей, не допусти беды, Господи… - Добрый знак, - сказала мне поутру мать Марфа, когда я рассказала ей этот сон. – Свидитесь, значит, вскорости… С этого дня я снова могла разговаривать с Господом. Оледеневший ком внутри подался, начал таять. Слова молитв снова полились легко и горячо, как и прежде. Здесь не было прямой связи с тем сновидением – просто я поняла, что Господь милостив и не оставит меня… Тем же вечером я встретила в коридоре, ведущей в монастырскую библиотеку, грозного председателя ревкома. Мы не виделись больше месяца, и машинально я отметила, что за это время он похудел и стал словно взрослее. Исчезло из глаз удалое веселье, придававшее ему вид мальчишки, ввалились щеки, и весь он выглядел строже и старше, и в глазах его блестел металл. - Аркадий Николаевич, - изумилась я, - что вы тут делаете? Я вовсе не имела в виду ничего плохого, но Аркадий вспыхнул – и опустил голову. - Я за книгами приходил, - объяснил он. – У вас великолепная библиотека… мать Марфа разрешает мне…. |
Библиотека в монастыре действительно была достойной, богатой трудами не только церковными, но и светскими. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Байрон соседствовали здесь с житиями святых, а потертые тисненые узоры на корешках, потрепанные уголки вызывали восхищенный трепет своей древностью и так и манили взять их в руки. Я, немного придя в себя, много раз заходила в высокую сводчатую комнату, чтобы хоть ненадолго забыть обо всех печалях. Но красный комиссар – здесь? За книгами?
- Вы, Александра Андреевна, зря удивляетесь, - словно прочел мои мысли юноша. – Я, к примеру, Гоголя очень люблю. Все уговариваю мать Марфу пожертвовать хоть часть книг для нашей гимназии, для города – не соглашается. Здесь, говорит, читайте, а на вынос не даю… Мне на мгновение стало смешно. А потом я подумала, что человек, любящий Гоголя, вряд ли будет законченным негодяем. Мимо нас прошествовала по лестнице грузная сестра Анна и окинула нас суровым взглядом. Аркадий Николаевич тихонько вздохнул. Мне стало жаль его, и я хотела уже раскланяться, но он остановил меня: - Вы не уделите мне несколько минут для разговора? – спросил он. - Что, опять биографию выяснять будете? – насмешливо спросила я. - Зачем вы так, Анастасия Андреевна, - после паузы глухо проговорил Аркадий. – Думаете, если большевик – так сразу черт с рогами и души у него нет? Мне давно не случалось побеседовать с умными, образованными людьми… тем более, из столицы. Впрочем, - прибавил он, отступая, - если не желаете, не смею задерживать… Да что же я, в самом деле! Не чудище же он, хоть и красный комиссар. Решительно распахнула я дверь в библиотеку… Вечерние часы пролетели так быстро, что я опомниться не успела. Казалось бы, едва завязался разговор, как слышу – зовут к вечерней молитве. А мы и поговорить толком не успели! Аркадий Николаевич, оказывается, замечательно знаком был со стихами Пушкина, и мы наперебой читали наизусть любимые строчки. А по поводу Лермонтова поспорили – да так увлеклись, что и не услышали стука в дверь. - И все равно я полагаю, что Лермонтов мрачен! – говорил азартно мой собеседник. – И немудрено – ему лет-то сколько было, когда писал? Самый тот возраст для страданий и вздохов о том, что жизнь не удалась. Я вон в шестнадцать лет тоже бежать из дому собирался, потому что родители – косные и устаревшие, друзья не понимают и вообще все мрачно. Ах, меня никто не любит! А повзрослел бы Михаил Юрьевич – и понял бы, что жизнь-то на самом деле прекрасна… - Опять – вперед, в светлое будущее? – насмешливо фыркнула я. - И вперед! И в будущее! – запальчиво ответил Аркадий Николаевич. – Мы сами строим свою жизнь и… Манифест строителя светлого будущего прервало появление на пороге матери Марфы. - Аркадий Николаевич, голубчик, - довольно мягко проговорила она, - не слишком ли вы засиделись? Молодым девицам в эту пору молиться да ко сну отходить полагается… Грозный председатель ревкома поспешно вскочил - и вдруг шагнул навстречу настоятельнице: - Матушка Марфа, - тихо сказал он, - прошу, исповедайте… Тяжко мне нынче… - и признался, глядя на нее: - Грех взял на душу… долг велит, и умом понимаю, что враги Советской власти, что время нынче такое – с корнем рубить… а все ж не могу – люди живые… душа противится. Молча, ласково, с бесконечной усталостью мать Марфа погладила его по голове. - Пойдем со мной, голубчик, - сказала тихо и вышла. Аркадий и прежде посещал библиотеку монастыря едва ли не раз в неделю, по словам настоятельницы, а теперь и вовсе зачастил. Раз в четыре-пять дней неизменно возникала на лестнице его худая фигура. Монахини, привыкшие к частым появлениям такого гостя, почти не обращали на него внимания. А я… а я скоро поняла, что не ради книг он сюда приходит. Вернее, не только ради книг. Я боялась даже думать о том, чем занят он там, в городе, вне этих стен, не раз замечая, каким колючим и злым приходит он и как оттаивают его глаза после наших встреч. Несколько раз приходил он к матери Марфе на исповедь, и она подолгу говорила с ним – а потом его, уходящего, крестила и взаперти молилась одна. А еще - достаточно было однажды взглянуть, как светлеет его лицо при моем появлении… Что ж, а я ведь была и не против. Незаметно, исподволь, тихим шагом завоевывал место в моем сердце этот нескладный юноша. Заледенев после смерти матери, я чутко реагировала на каждое доброе слово или проявление участия, а Аркадий, жесткий и резкий в разговорах с другими, ко мне был неизменно чуток и внимателен. Кроме матери Марфы, у меня не осталось в этом мире ни единой привязанности, и Даша была неизвестно где. Тяжело жить, если любить некого и нечем, и поневоле ищешь, к кому привязаться. Я и сама себе боялась признаться, что слишком часто думаю о человеке, о котором думать не должна. У нас с ним ничего общего. Он идет с теми, с кем я не пойду никогда. Он защищает тех, кто погубил меня. У нас с ним нет будущего… И мысли эти были столь мрачны, что я хмурилась – а потом отбрасывала их. Потом. После. Буду решать, когда наступит время. А время шло. Кончился март, пролетел робкой зеленью в хмуром мареве дождей апрель, робко проглянул в разрывах туч май. Тихий монастырь надежно укрыт был от одуряющего шума пролетарского праздника Первомая, куда так настойчиво приглашал меня Аркадий. Я не хотела и слышать. Я не хотела иметь ничего общего с этим новым, страшным, чужим «пролетариатом», как выспренне именовался теперь прежний народ. Пряча голову в песок, как страус, я надеялась, что беда обойдет меня, если я спрячусь от нее, закрою глаза… не спорю, может быть, я ошибалась. А еще мне неприятна была мысль о том, как будут смеяться рядом с Аркадием чужие девушки в красных косынках… Стояла уже середина мая, когда мать-настоятельница отправила меня и сестру Евгению в город – за солью, керосином и спичками. Этот день, не в пример прежним – серым и хмурым, выдался звонким и таким ясным, что воздух звенел от синевы. «Лето пришло», - сказала моя спутница, когда мы вышли за ворота. Действительно, лето пришло. Так звенели в хрустальной вышине птицы, таким ласковым и теплым было солнце, что я зажмурилась – и на мгновение ощутила себя маленькой девочкой в имении у бабушки – вот так же выбегали мы с Дашей за ворота сразу после приезда, торопясь вобрать в себя, ощутить, впитать всей кожей запахи лета, травы и жизни. Но голос сестры Евгении вернул меня к действительности, и я опустила голову. Это было. Этого не будет. Мы управились с делами довольно скоро и уже к полудню тронулись в обратный путь. Радостно и нетерпеливо звонили колокола, солнце золотило купола и шпили церквей, весело скакало по верхушкам деревьев. Мы неторопливо шли по просохшей, утоптанной дороге, щурясь на свет. Я сняла белую косынку, тряхнула головой, коса упала на плечо. Запрокинув голову, смотрела я в весеннее небо, по которому плыли пряди облаков. Впереди, на дороге показалась тонкая фигурка. Она быстро приближалась… уже можно было разглядеть светлое платье и платок, из-под которого выбивались локоны… рыжие локоны… и улыбка… улыбка – такая знакомая. У меня глухо забилось сердце. Я остановилась. И закричала – отчаянно, громко, так, что моя спутница испуганно схватила меня за плечи. Но я вырвалась из их рук и бросилась навстречу бегущей мне девушке – навстречу моей любимой, пропавшей и чудом нашедшейся Дашеньке. Мы вцепились одна в другую и замерли, закрыв глаза. Я, всхлипывая, гладила, гладила ее по волосам, похудевшим плечам, шепча что-то бессвязное вперемешку с рыданиями, по-русски и по-французски, боясь поверить, что это не сон. Даша прижималась ко мне и тоже что-то говорила, но слова ее заглушал обезумевший от радости звон весеннего счастья… |
И все было хорошо. Так хорошо, что я боялась верить своему счастью. Сестра нашлась, она чудом избежала ареста в Екатеринбурге, когда город заняли красные, и чудом смогла уйти оттуда, в надежде добраться до столицы и отыскать нас. Господь провел ее через линию фронта, не оставил Своей милостью в дороге, потому что сгинуть она могла тысячу раз и сотни тысяч раз могла не найти нас с мамой в голодном и страшном Петербурге. Не отправь меня мать Марфа в то утро в город, пойди мы с сестрой Евгенией другой дорогой – и разминулись бы мы с Дашей, и, быть может, никогда бы больше не встретились.
- Это Бог тебя вел, да, да, - шептала я, прижимаясь к плечу сестры и плача от радости. Помрачнев, выслушала Даша о смерти моей мамы. Глухо и ровно, словно о чужом, рассказала, как умерла от тифа Глафира; как писала она в Петербург на наш старый адрес и в Москву на имя отца, надеясь узнать о его судьбе, но так и не получила ответа; как решила добираться до столицы сама, не думая ни о расстояниях, ни о голоде, ни об опасности. - Словно во сне была, - призналась она. – Только молилась все время – за вас с тетей Лизой и за Андрея Витальевича… - Мы наших отцов обязательно найдем, - горячо сказала я. – Вот кончится это все – мы вернемся в Петербург… все будет хорошо. Даша лишь мрачно усмехнулась. Одно только огорчало меня, огорчало безмерно. Даша, всегда и во всем понимавшая и поддерживавшая меня, с первой же встречи Аркадия невзлюбила. Настолько сильно, что не пыталась и не хотела это скрывать. При его появлении она мрачнела и то сжималась в комок, превращаясь в испуганного зверька, то, надевая маску едкого ехидства, высмеивала незадачливого комиссара так зло и колко, что он краснел от гнева и сжимал кулаки – но ответить отчего-то не решался. Теперь, если Даше случалось заходить в библиотеку во время наших встреч, разговоры мгновенно переставали быть прежними откровенными и легкими, мешала настороженность, ехидные подковырки, столь же вежливые, сколь язвительные, которыми обменивались Аркадий и Даша. Красный комиссар перестал приглашать меня в библиотеку и на спектакли, которые ставила его молодежь в городе, уже не так восторженно говорил о Советской власти и часто молчал, переплетя пальцы, хотя приходил по-прежнему часто. И мне теперь встречи наши были не в радость, потому что я видела, как отдаляется, уходит от меня сестра. - Зачем ты так? – спрашивала я ее. – Он ведь добрый, он не такой, как все они, разве ты не видишь… - Красный комиссар добрым быть не может по определению, - отвечала сестра, не глядя на меня. – Раскрой глаза. Откуда ты знаешь, что ему от тебя надо? Этот же вопрос я и сама себе задавала, но очень уж не хотелось верить в плохое. Мы с Аркадием по-прежнему старались не говорить на острые темы, но во всем остальном находили общий язык вполне неплохо – быть может, как раз потому, что не хотели огорчать друг друга. С ужасом и тайной радостью я чувствовала, как робко тлеет в груди огонек большого чувства… вот только что нужно для того, чтобы переступить черту и признаться – чужому, недругу, почти врагу? Такому дорогому человеку… Катились дни, заполненные работой, молитвами, робкой радостью и размолвками с сестрой. Так не могло продолжаться дольше, так было неправильно. Но что и как я могу изменить, я не знала по-прежнему. Я даже матери Марфе решилась поведать о тайных своих горестях. Она же, выслушав меня, сказала: - Подлости по отношению к тебе Аркадий не допустит никогда, не такой это человек. Красный там, или белый, или вовсе зеленый, но он порядочный и женщину не обидит. Ну, а все прочее… - она вздохнула и улыбнулась по обыкновению. – Господь милостив… - И погладила меня по щеке. И была светлая, душная ночь середины июня, когда в ворота монастыря забарабанили чьи-то кулаки. Даша уже уснула, а я все лежала, ворочалась. Окна нашей кельи, распахнутые от духоты, выходили на монастырский двор, и потому, вскочив, высунувшись в окно, я с удивлением узнала во взбежавшей на крыльцо фигуре Аркадия Николаевича. Мало ли какие дела могли привести председателя ревкома поздней ночью даже в столь неподходящее место, как женский монастырь, но я почему-то поняла, что дела эти связаны со мной, и принялась лихорадочно одеваться. Накинув на плечи платок, я бросила быстрый взгляд на безмятежно спавшую Дашу и решила пока не будить ее, тихо притворила за собой дверь. Сбежала вниз по скрипучим ступеням – но половицы уже дрожали под ногами поднимающегося наверх Аркадия. Суровое, бледное лицо матери Марфы маячило за его плечом. - Александра Андреевна… Ася, - задыхаясь, вымолвил Аркадий, и у меня мелькнула на мгновение нелепая мысль: уж не собирается ли он объясниться. Ничем иным я не могла бы оправдать его приход в столь поздний час. – Вам нужно уезжать из С**, и немедленно… Я молча смотрела на него, ничего не понимая. - Сегодня вечером, - продолжал Аркадий уже спокойнее, - мною получен приказ о вашем аресте. Вас и Дарью Сергеевну приказано доставить в Н* под охраной. Мать Марфа быстро перекрестилась. - Господи, да что же это? За что?! Я усмехнулась, мгновенно все поняла. - Разве же не ясно, матушка? За то, что дочери офицера, за фамилии – этого мало разве? – И сама поразилась, как жестко и зло прозвучал мой голос. - На вас обеих написан донос, - продолжал Аркадий. – Я должен был бы прийти сюда на рассвете, и сейчас у меня ночуют двое солдат, присланные с приказом от уездного начальства. Но я… я не смог. Вы понимаете? Я примчался к вам. У вас есть несколько часов, уезжайте. – Голос его дрогнул. – Это все, что я могу для вас сделать… Я крепко пожала его руку и поразилась, какими горячими вмиг стали его пальцы. Мои были как лед… - Спасибо вам, Аркадий Николаевич. Мы уедем сейчас же, чтобы не подвести вас… и вас, матушка, - я повернулась к настоятельнице и увидела в ее глазах слезы. Через четверть часа мы с Дашей уже стояли у ворот. Не было времени собирать вещи, июньские ночи коротки. Не было времени на долгое прощание – мать Марфа крепко обняла нас обеих и перекрестила. Мы были в своих платьях – нет времени на маскарад, - Храни вас Бог, девочки, - сказала мать Марфа на прощание. – Здесь или уже там, мы с вами встретимся…. - Куда же нам идти? - прошептала Даша, прижимаясь ко мне. - Все объясню по дороге, - оборвал ее Аркадий. – Пора… Лошадь свою Аркадий оставил в монастыре – одна, она не могла бы нам помочь. Он вел нас столь уверенно, что мы доверились ему, он не мог причинить нам зла. Больше часа мы шли, почти бежали по сонным улицам спящего города, потом по узкой тропинке в степи, потом – по заросшей колючим шиповником балке на восток от С*. Когда за поднявшимися холмами скрылись огоньки и мягкая тьма окутала нас со всех сторон, Аркадий остановился. - Я этой балкой мальчишкой бегал, - негромко сказал он, вытирая пот со лба. – Она тянется еще километров пять и выводит на большак. Дальше дорога прямая, и я вас оставлю – к рассвету мне нужно быть дома, чтобы не вызвать подозрений. - Аркадий Николаевич, - тихо попросила Даша, - объясните же… что вы придумали? Он улыбнулся. - Я не так глуп, чтобы срывать вас с места, не дав надежды взамен. Александра Андреевна, Дарья Сергеевна, я все придумал. Вы пойдете на восток, в Оренбург. Там сейчас регулярные войска белой армии… У Врангеля служит мой школьный товарищ, Борис Обухов. Я точно знаю, что он в Оренбурге, потому что неделю назад получил от него весточку… через верных людей. Ася… вы пойдете к нему. Скажете, что от меня, он поможет. Борис очень обязан мне, он не сможет отказать, и потом… - он смутился на миг, - мы обещали друг другу. Письма вам я, конечно, дать не могу – оно погубит вас в случае неприятности. Но вы возьмете вот это… Он вытащил из кармана серебряный портсигар. - Эту вещь Борис должен узнать, она принадлежала его деду. А у него, - тут он опять чуть смутился, - осталась моя серебряная ложечка. Глупость, конечно, мальчишество, но пригодилась вот. Борис вам поможет, обязательно поможет… На секунду Аркадий запнулся. - Сейчас вы выберетесь на большак, - продолжал он, роясь в карманах, - и сможете уехать на первой попавшейся подводе. Вот тут, - он вытащил сверток, - деньги, хлеб и хлебные карточки… Хлеб – для вас, а остальное… как придется. Только будьте осторожны в пути, прошу вас. И… вот еще что… В руках его блеснул металл маузера. - Это мой, личный. Держите. - Аркадий Николаевич…, - прошептала я потрясенно. Твердой рукой Даша взяла маузер и деловито спрятала в карман юбки. И – поклонилась Аркадию, низко, едва не до земли. - Спасибо вам, - сказала она. – И простите меня. Я считала вас… - Сейчас это не важно, - оборвал ее Аркадий. – Совсем не важно. |
Он повернулся ко мне.
- Александра Андреевна… Ася… - тихо сказал он. Маска жесткого и бесстрашного командира слетела с его лица, и стало оно совсем детским и очень мягким, дрогнули губы. Я протянула руку и погладила его по щеке, ужасаясь собственной смелости. Пахло сухой травой, оглушительно трещали цикады. - Аркадий Николаевич, я люблю вас, - сказала я так же тихо и просто. Почему я не сделала этого раньше? - Я тоже, - прошептал Аркадий, сжав мою ладонь. – Я люблю вас, Ася… простите меня… - За что? Он махнул рукой. - Теперь неважно… Вам пора уходить, Ася… - Мы увидимся? – прошептала я. Он пожал плечами. - Не знаю. Может быть. Когда все это закончится. Когда мир вернется с головы на ноги. Когда… - он умолк и отвернулся на секунду, а когда повернулся вновь, глаза его странно блестели. – Прощайте, Ася. - Я буду молиться за вас, - сказала я. - Не надо. Я не верю в Бога. Ася, можно я поцелую вас на прощанье? Он склонился к моим губам, и время перестало существовать. А когда вернулось вновь, Аркадий осторожно выпустил мои руки – и пошел прочь, не оглядываясь, по заросшей колючими кустами балке. А я стояла и смотрела ему вслед. Подошла Даша, взяла меня за руку. - Идем… Еще не поздно было рвануться за ним, окликнуть, остаться – навсегда, на всю жизнь, одну на двоих, пусть даже недолгую – лишь до рассвета, за которым наступила бы медленная смерть без него длиною в десятки лет. Нужно было уходить. Еще не поздно было остаться. А я стояла и смотрела ему вслед. Октябрь 2007, апрель 2008. |
И так хочется, что бы судьба вновь пересекла их пути, что бы впереди ждала встреча. Спасибо за все твои творения.
|
Вряд ли они встретятся - слишком время лихое было... Увы. Спасибо за отзыв.
|
Сказка для осени
Жить, как все, торопясь успеть сделать сразу множество дел; выкладываться наизнанку на работе, ругать по вечерам правительство за разбитые дороги и пробки в транспорте; мечтать выспаться и никак не успевать этого, тянуть нить жизни от воскресенья до воскресенья – и не замечать выходных; глотать крепкий кофе все чаще, чаще, чаще; отмахиваться от усталости и делать вид, что не замечаешь рядом ее неторопливой поступи; уже не находить радости в друзьях, встречах и посиделках; забыть о том, что умеешь петь и смеяться… Вазвращаться однажды с работы, обходя лужи на темной улице, стуча каблуками по намерзшему ледку, ловить губами холодный воздух, пряча замерзшие ладони в рукавах; поругаться с настырным дедом в трамвае, обменяться взглядами с немолодой женщиной напротив – в ее глазах сожаление: милая, посмотри на себя, ведь и сама не принцесса... Зайти в пустую квартиру, привычно прикидывая план работы на вечер – столько нужно успеть и ни на что не хватает времени. Давно прошли времена, когда веселыми искорками горели окна, летела музыка, колокольчиками радости звенели телефонные звонки – все в радость и все ерунда, и можно ночь не спать за разговорами в кухне – только бы хватило кофе, и плевать, что утром зачет. Бухнуть чайник на плиту, погладить вертящуюся под ногами кошку… Зажечь в комнате свет – и обнаружить множество гостей, ждущих тебя, злобно-радостно хихикая; эти гости – твои неотложные дела, монотонные, как сама усталость. Разогнать их всех к черту, дозвониться до старых знакомых, всех, кому что-то должен - книги, кассеты, долги, старые стихи, тетради с конспектами лекций; накормить кошку, полить одинокий кактус на окне, выпить чай, задумчиво листая забытый кем-то давным-давно томик чьих-то стихов без обложки… Засунуть в шкаф осточертевший деловой костюм, написать письмо тем, кто придет сюда после тебя, разыскать старую джинсовку, сунуть в карман флейту, пару бутербродов в старый рюкзачок. И уйти… Идти по ночному городу, по затихающему проспекту, прямо по проезжей части, пугая ночные машины размашистой походкой. На углу в ночном кафе выпить на дорогу стаканчик черного кофе, рассказать бармену историю возникновения этого дивного напитка, которые приносит удачу и беду, счастье и горечь, он отравлен ядом лести и счастьем жизни. Усмехнуться на его обычное пожелание кому-то: «Доброй дороги…», - и только потом понять, что оно адресовано тебе - и твоей спутнице, вышедшей из темноты вслед за тобой… Выйти за город, брести по ночной трассе, не пытаться стопить, не уворачиваться от проезжающих мимо большегрузов, не вскидывать руку в ответ на визг тормозов и приветствие желтых фар – просто идти. Рядом с тобой твоя усталость идет неторопливым шагом, и ты играешь ей на флейте, и вы молчите вместе – потому что молчать гораздо лучше, чем говорить. Слова не нужны, потому что они складываются в мелодию, которую тихо нашептывает тебе октябрьская ночь под огромным небом. Ветер треплет волосы, и никого и ничего не остается на дороге, кроме вас двоих… Запрыгнуть в кабину, едва удержавшись на скользкой подножке, заговорить с дальнобойщиком о смысле жизни, пожевать булочек, выпить чаю из термоса, смотреть в окно, залитое струями дождя, различать оставшийся на обочине силуэт в темных деревьях, пробегающих мимо. Твоя усталость осталась под мокрым черным небом и смотрит тебе вслед… На рассвете сойти возле маленького городка, едва виднеющегося внутри котловины; взглянуть на поросшие ельником горы, поежиться от стылого ветра, поговорить с щенком, увязавшимся за тобой, накормить его остатками бутербродов. Постоять, глядя в светлеющее небо, достать флейту и снова спрятать ее – тишина поздоровается с тобой. Спросить тишину, не встречала ли она на этом самом месте прохожую… грустную такую, в потрепанной куртке – совсем, как у меня, мы с ней очень похожи… Вздохнуть облегченно, начертить на заросшей травой обочине руну Дороги, помахать рукой удаляющейся машине, шагнуть в густые заросли… Спрятаться от дождя под раскидистой елью, молча стоять и слушать звуки леса… Лечь в траву и глаза закрыть… и ни о чем не думать. Твоя спутница осталась в гостях у ночи, и сейчас, на рассвете, они, наверное, забыли о тебе… … Проснуться утром от звонка в дверь, выбежать в прихожую, ежась от сквозняка, в старой рубашке, накинутой кое-как, брякнуть замком. И увидеть, что на пороге стоит твоя усталость и грустно улыбается тебе… 20.10.02 |
Позорище
Нельзя сказать, что Лиза Свешникова сильно переживала из-за развода с мужем. Но и сказать, что все это было ей по фонарю, тоже нельзя. И рыдала, и ругалась, и валерьянку пила, и подружкам на кухне душу изливала. Подружки удивлялись. Лиза с мужем прожили не много и не мало, а семь лет, и потому разрыв их воспринимался всеми знакомыми как «милые бранятся – только тешатся». Зато уж и удивили они друзей. Что там говорят психологи про критические периоды семейной жизни? Ну да, кризис. В полной красе. Собственно, все было банально – в дело вмешалась третья. На пять лет моложе, с огоньком в глазах, ногами от ушей и все такое. Сама Лиза на определение «ноги от ушей» не тянула даже после третьей рюмки - маленькая, кругленькая, аккуратная, с русой косой на затылке и кругловатыми, словно удивленными всегда, глазами. Она, признаться, и удивилась - настолько, что даже особенно сильно упираться не стала и спокойно указала любимому на дверь. И послала всех к черту. Всю жизнь Лиза жила так, как полагалось приличной девочке. Сначала маминой дочке, затем мужниной жене. Не общаться с мальчиками до восемнадцати, приходить домой не позже десяти, не курить и не пить, косу не стричь. К этому всему прилагался красный диплом, семь лет семейной жизни строго по Домострою – шаг вправо, шаг влево считался побег. Лиза вышла замуж сразу после окончания института, за скромного молодого человека – сына родительских друзей. Такой хороший мальчик, умница, и зарплата большая, и тебе ведь, Лизочка, уже двадцать два, и семья приличная, и он так уважает родителей. Родителей мальчик действительно уважал. Более чем. Когда Лиза поняла, что ей это надоело, штамп в паспорте стоял уже давно, а разводиться было стыдно. Сошлись – значит, живите. В итоге имеем то, что имеем. Тридцать лет, совершенно немодельную фигуру, хотя внешность - максимум на двадцать пять, однокомнатную квартирку у черта на рогах, должность учителя математики в средней школе и полное непонимание того, что, собственно, делать дальше. Жить по чужой указке оказалось невыгодно, а по своей Лиза, оказывается, и не умела. Одним из первых по очередности вопросов оказался вопрос земной – финансовый. Все прочее пришлось отложить на потом. Очень кстати подвернувшаяся подруга Валентина сосватала ее учителем математики в престижный лицей. Горели выпускные классы, а Лиза уже считалась сильным педагогом, и директриса даже не стала проводить обязательную в таких случаях проверку. Педсостав в лицей набирался исключительно по конкурсу. Вся эта история случилась весной. И пока Лиза пыталась прийти в себя, весна стремительно сгорела, уступив место жаркому и душному лету. Жаркое оно было, жаркое. Дождливое. По вечерам окна домов, нагретые за день, казалось, источали жар. Лиза ворочалась во сне, сбрасывала одеяло, и даже утренняя недолгая прохлада не приносила облегчение. Окна Лизиной маленькой квартиры выходили на восток, солнце будило ее рано. Она вставала, лениво и неторопливо пила кофе, одевалась и выходила из дому. Бродила по освеженным сном улицам часов до девяти, а когда солнце начинало свой беспощадный круг, возвращалась домой. Иногда она уезжала в лес. Одна. Не хотелось шумных компаний, вообще ничего не хотелось. Самой себе Лиза объясняла это так: устала от общества. Устала от бывшего мужа. Устала от подруг-сплетниц, замучивших ее советами. Устала от попреков матери – какое счастье, что она живет отдельно. Устала, устала, устала… Вечера не приносили облегчения. Лиза садилась у окна и смотрела на проезжающие мимо трамваи. Иногда вздыхала: счастье, что нет детей. Порой, когда невыносимым становилось одиночество, отчаянно жалела о своем нежелании подумать об этом раньше. Все казалось – успеется. Не успелось. Она даже обрадовалась, когда наступил, наконец, сентябрь. Во-первых, жара кончилась сразу и резко, словно выключателем щелкнули. А во-вторых, в лицее, среди людей, в заботах некогда было вспоминать и переживать. Лицей был престижным. Строгим, очень сильным, подчеркнуто уважительным. Синие форменные пиджаки преподавателей, обращение к ученикам только на «вы», никаких сюрпризов вроде курения в туалете или мата. За этим следили особенно строго и отчисляли без разговоров. После выпускных экзаменов детям можно было не думать о дальнейшей судьбе – по результатам они автоматически зачислялись в местный университет, довольно-таки сильный, надо сказать, да еще и с военной кафедрой. Лиза, после обычной средней школы, долго не могла привыкнуть к отсутствию хулиганских выходок, к постоянному контролю со стороны директрисы, к… да много к чему. Это удивляло. Когда пугало, когда радовало. И помогало, помогало. Где работа, там легче жить. Она уставала до чертиков, приходя домой, падала в кровать и засыпала без ужина. Но к октябрю вдруг заметила, что мысли о муже не вызывают прежней боли. Развелись – да и черт с ним, пусть живет со своей грымзой долго и счастливо. Наступил октябрь, а с ним – череда семейных праздников, которые Лиза ненавидела до глубины души. На день рождения двоюродной тетушки, случившийся во вторые октябрьские выходные, Лиза идти особенно не хотела. Во-первых, это юбилей, а значит, будет кафе и неизбежная скука, громкая музыка, которую она терпеть не могла, подвыпившие мужики и куча салатов. Во-вторых, погода в тот день выдалась настолько чудная, что лучше б по парку походить, честное слово. А в-третьих, она терпеть не могла многочисленных родственников за исключением одной двоюродной сестры. Все эти тетушки-бабушки, разговоры о детях и помидорах, постоянные охи и ахи: а что, детей-то нету? Пора ведь уже, Лизочка… Но отвертеться было нельзя. Все оказалось именно так, как ожидалось. Куча родни, всем под пятьдесят, знакомых мало, тоска смертная. А потом на стул рядом с ней опустился молодой, совсем молодой парень, и Лиза поняла с удивлением, что лицо его ей знакомо. А парень улыбнулся, сказал: - Добрый вечер, Елизавета Алекссевна, - и она наконец-то узнала в нем Сережку Вересова из одиннадцатого «А». И разозлилась почему-то, хотя, казалось бы, парень здесь при чем? Просто его мама – хорошая подруга Лизиной бабушки. Лиза не присматривалась особенно сильно к одиннадцатому «А». Класс как класс. Да и мало что можно узнать за полтора месяца занятий. Два десятых класса и два одиннадцатых, да еще перед выпускными экзаменами, да еще при том бардаке в головах, что оставила ее предшественница – скучать некогда. И уж тем более не выделяла она отдельно никого из мальчиков, просто потому, что они ее не интересовали. Сережка Вересов ничем не отличался от остальных. Такой же длинный и худой – мальчишки все были, как на подбор, словно из голодного края. Такой же лохматый и независимый. Молчун, правда. По математике он шел на твердую четверку – не отличник, но и не лентяй, стало быть, и с этой стороны ничем не мог привлечь внимание злыдни-математички. А теперь оказалось вдруг, что он довольно красив, а лицейская форма его портит. И вполне себе независим и спокоен, и даже воспитан, что уж тем более редкость среди нынешней молодежи. Он подкладывал Лизе в тарелку салаты, развлекал разговорами – тем более, что, кроме них, молодых здесь больше не было. В меру остроумно шутил, смеялся над Лизиными нечастыми репликами, и к концу вечера Лиза расслабилась, повеселела и уже не смотрела на мальчишку, как на ученика. А может, сказалось и выпитое вино – она любило красное полусухое. |
Потом были танцы, обожаемые старшим поколением вальс и танго, и Сережка пригласил ее. Лиза когда-то в детстве занималась бальными танцами и очень любила их, вот только партнеров хороших ей уже давным-давно не попадалось.
- Откуда ты так хорошо знаешь вальс? – спросила она его, когда он вел ее – уверенно и грамотно, даже изящно. - Учился когда-то, - ответил Сережка. – Между прочим, вы замечательная партнерша, Елизавета Алексеевна. - Между прочим, ты тоже неплох, - засмеялась она. Мальчик тут же сбился с такта и засмеялся тоже. Выровнял темп, прижал ее к себе плотнее. Лиза вдохнула запах его кожи и волос и подумала вдруг, что у нее уже полгода не было мужчины. И оборвала себя: дура, он же еще ребенок. Тем не менее, настроение испортилось. Лиза молча дотанцевала до конца, так же молча вернулась на место, подумав, что отчего-то ей хочется плакать. И решительно встала, взяв сумочку. - Сережа, мне пора, - сказала она, собираясь добавить: «Не провожай», но он опередил ее: - Можно, я вас провожу? Ну, не говорить же ему нет, не объясняя причины. Скажешь – тоска накатила, так не поймет… И вот они идут по темным улицам, усыпанным талой листвой. Лиза молчит, и Сережка молчит тоже, словно чувствуя ее настроение. Холодно, горят фонари, воздух сырой. Стучат по асфальту ее каблуки. Дождь будет. Лиза думала о том, какая она была дура. И как она завидует им, нынешним семнадцатилетним – у них все впереди. Порой считаешь себя древней старухой, даже если тебе всего тридцать, потому что у тебя это все уже было. Или не было вовсе – вот что обидно. Лиза никогда не ходила с будущим мужем в обнимку по улицам – только за руку, как положено приличным молодым людям; они не целовались в подъездах и на автобусных остановках – ведь это невоспитанность. Любила ли она его, первого и единственного своего мужчину? Или просто вышла замуж потому, что так надо? Теперь не разберешь. Она не умирала оттого, что его нет рядом, не горела рядом с ним просто оттого, что он есть. Не, не, не. А теперь поезд ушел, и смешна тетка в тридцатник, если она влюбится в подростка. А ей всегда нравились такие вот – высокие, худые, светлоглазые и русоволосые. С неба закапало. - Дождь, - с восторгом сказал Сережка. - Дождь, - мрачно согласилась Лиза. С неба полило. Лиза поежилась и зашипела – струи попали ей за шиворот. - Елизавета Алексеевна, - сказал Сережка, - идемте скорее, тут рядом детский садик. Спрячемся в беседке, переждем. Это ненадолго, - он задрал голову, - тучи легкие. Они припустили бегом, Лиза споткнулась, поскользнувшись на мокром асфальте, и едва не сломала каблук. Сережка схватил ее за руку. Задыхаясь, ежась, они влетели в первую попавшуюся беседку, снова запнувшись на выбоине в дощатом полу. - Вот попали! – с восхищением сказал Сережка. – Ну ничего… Они стояли молча, слушая шум дождя. Через несколько минут Лиза застучала зубами. Дни в октябре теплые, а вот вечера зябкие, и легкий ее плащ не слишком подходил для таких вот прогулок. - Вы замерзли, - медленно сказал Сережка и стянул куртку. – Надевайте… - Ты сам закоченеешь, - сказала ему Лиза. – И меня уволят из лицея за намеренное причинение вреда здоровью несовершеннолетнего, - она еще пыталась шутить. Не слушая, Сережка закутал ее в куртку, свел отвороты на ее груди. Задержал руки. Потом очень осторожно взял за плечи. И притянул к себе. Лиза подняла голову. В беседке было темно, но глаза Сережки поблескивали в полумраке, как две звездочки. Она приподнялась на цыпочки и крепко поцеловала его в губы. Потом закрыла глаза и подумала, что… да ничего не подумала, все мысли исчезли. Остались только крепкие руки и объятия. И тишина. Шумная лицейская толпа двигалась по коридору, и казалось, что синие волны вот-вот вырвутся из отведенных им берегов. Лиза пробиралась в потоке идущих на третий этаж, когда ее схватили за рукав и оттащили к окну. Она оглянулась. - Лиз, - Валентина почти кричала, потому что расслышать хоть что-то в галдящей толпе детей было нелегко. – Тебя Паровоз искала, велела зайти. Паровозом называли они директрису, женщину шумную, решительную и упертую, но, впрочем, умную. Лиза кивнула и хотела было продолжить плавание, но Валентина, оглянувшись, затащила ее в первый попавшийся на пути кабинет. «Как на остров», - подумала Лиза. - Лизка, - лицо у Валентины было озабоченное. – Паровоз на тебя нагрета. Знаешь, почему? Лиза покачала головой. - Ты, говорят, - с учеником нашим… это… спишь, - Валентина вся была искреннее любопытство. – Правда это? Лиза вздохнула и посмотрела за окно. Ничего, кроме усыпанных снегом деревьев и январской метели, за окном не наблюдалось. - Правда, - спокойно ответила она. - С ума сойти, - медленно протянула Валентина. – И давно? - Тебе какое дело, - так же спокойно ответила Лиза. - Лиз, - глаза Валентины затуманились. – Я все понимаю, но… и ты пойми. Лицей гудит. Родители в шоке. Это ж позорище такое… Лиза усмехнулась. - И что, многие знают? - Ну, уж я не знаю, многие ли, нет ли. Но знают. - И давно? - Ну… с месяца полтора уже… «Кто ж это такой разговорчивый протрепался», - подумала Лиза. Сережка приходил к ней через день, и часы от его ухода до прихода Лиза считала едва ли не поминутно. Они пили чай, кутаясь в один на двоих халат – зима выдалась холодная. Сережка научил ее работать в фотошопе и заделал щели в окнах, из которых немилосердно дуло. Они трепались обо всем на свете, и Лиза забывала о своем возрасте. И она не собиралась отдавать его кому бы то ни было. - Ладно, - сказала она рассеянно. – Зайду. Я, собственно, давно хотела к ней зайти. - Зачем? - В известность поставлю ее. Ухожу скоро. - Уходишь? – не удивившись, переспросила Валентина. – Куда? - В декрет, - улыбнулась Лиза. – В апреле. Как раз семь месяцев будет. Валентина ошалело скользнула глазами по ее фигуре. - Еще не видно же ничего… - Скоро будет видно, - утешила Лиза. – Ладно, пойду я. Звонок скоро, а мне поесть успеть надо. Ем теперь, как лошадь, за двоих. Лиза вышла из класса и аккуратно прикрыла за собой дверь. 8.10.07. |
* * *
Он придет к тебе ночью и тихо сядет на подоконник. И ты будешь смотреть на него, не отрываясь. Ты всегда смотришь на него, не отрываясь, когда он приходит. Чтобы запомнить и вспоминать потом – до следующего раза. - Отпусти меня, - тихо попросит он. Вот так, без предисловия. Он вообще не отличается деликатностью. - Можно подумать, - фыркнешь ты, - это была моя идея. Я тебя не держу. Уходи. Он качнет головой – лохматые пряди на миг закрывают глаза. - Держишь, - так же тихо проговорил он. – Не меня – нас всех. Это было вранье. Вот уж вовсе не всех. По крайней мере, не всех четверых. Троих – да, согласна. - Вы пришли сами – не находишь? – с обидой говоришь ты. - Ты сама вытащила нас оттуда… Это была тоже неправда. Не ты. Не твои они были, и он это знает. И ты это знаешь. Ты никогда не страдала излишней сентиментальностью. В последний раз ты плакала над книжкой в далеком детстве. Ты не любишь играть с сыном… вот такой вот вывих; все, что угодно – порисовать, погулять, почитать, поболтать, только не эта тупая беготня ни о чем, и плевать на детскую и возрастную психологии. Сын привык и даже не обижается, а у тебя полно своих проблем. И вся шумиха вокруг фильмов и кассовых сборов проходит мимо тебя. А потом тебе подсовывают книгу – и ты начинаешь читать с усталым интересом: ну, что там еще за фантазии? И тебя накрывает с головой. Что можно сказать о человеке, если ему вдруг начинают мерещиться призраки? А как еще назвать придуманных персонажей; самое поганое, что придуманных-то даже не тобой, а совершенно другим человеком, который о твоем существовании знать не знает. Впрочем, какая разница? Сначала ты пытаешься их представить. Потом глухой болью отзывается сердце на каждую строчку, каждое упоминание о них – второстепенных персонажах, введенных в сюжет только потому, что так надо. А они – живые. И ты морщишься от боли, когда тебя тыкают носом в их выходки, и защищаешь их – перед самой собой, потому что видишь, знаешь – они были неправы. И снова напоминаешь себе и всем остальным, сколько им было лет. А потом ты живешь в двух мирах сразу. Работаешь – и даже что-то получается – днем, ходишь в магазины, расспрашиваешь сына о его детских делах и навещаешь старых знакомых. И друзья смотрят в твое лицо и осторожно спрашивают: «Ты не болеешь?». Нет, все хорошо, только душа болит, но это не лечится, это пройдет… А потом они к тебе приходят. То все вместе, то каждый по отдельности. Впрочем, нет, не каждый. Чаще всего – вот этот, лохматый. Ну, бывает, еще один – поразительно красивый, аристократ. Где-то в стороне, вздыхая, маячит третий, молчаливый и спокойный, в потрепанной одежде. А на четвертого тебе наплевать – а они на тебя за это обижаются. Ночами не спишь, потом глотаешь валерьянку… Выискиваешь в тексте любое упоминание о них и додумываешь все, что не сказано. Рвешься туда, в октябрьскую ночь, чтобы заслонить – одного, кричишь, чтобы оправдать – другого, бьешься в толщу лет, чтобы рассказать – третьему, чтобы успел, заслонил… заслонить самой? Чушь, двадцать с лишним лет прошло, этого не было, что ты несешь… Болит сердце. Он остался навсегда – двадцатилетним. И они вчетвером улыбаются тебе – живые, почти как настоящие… Вечерами ты рвешь бумагу, стараясь подобрать слова, и пытаешься записать, успеть понять все то, о чем они рассказывали тебе ночью; не хватает слов – и в отчаянии жмешь Del, злясь на себя. Нет слов, нет таланта – и завидуешь, выкачивая из сети чужие тексты. Ты так не сможешь никогда. А этот лохматый смотрит на тебя – и улыбается. И ты чувствуешь, что сходишь с ума. Вот только к врачу идти не хочется. Если это сумасшествие, то пусть оно останется со мной. Ты привыкаешь к ним, своим личным призракам. Иногда цитируешь шутки одного – и друзья хохочут, удивляясь твоему остроумию. Ловишь выходки второго у подопечных мальчишек – и прощаешь их, выгораживая перед учителями. Учишься скромному, незаметному мужеству третьего… только зачем оно тебе в нашем благополучном мире? До хрипоты споришь, отстаивая их право на ошибки и, в общем, к этому сумасшествию привыкаешь. И не спишь холодной ночью конца октября, зная, что сегодня – нет, двадцать с лишним лет назад – одного из них не станет. И вглядываешься в ночное небо, надеясь не увидеть вспышку зеленого света. А ближе к утру он приходит к тебе и садится верхом на подоконник. И измученно просит: - Отпусти… И ты не можешь ни возразить, ни отказать, потому что возражать нечего. И киваешь, и молча смотришь, как они уходят, поддерживая друг друга на ходу, потому что свалившееся на них сегодня ночью отчаяние слишком тяжело, чтобы нести его в одиночку. Они уходят, а ты сжимаешь в пальцах невесть как попавшуюся под руку игрушечную волшебную палочку сына. Дети так любят играть в волшебников… И все становится проще. И на следующее утро ты просыпаешься с облегчением, понимая, что ночью не мучили кошмары, что светит солнце и можно вздохнуть спокойно. Ты живешь, как прежде, и уже не думаешь, что сошла с ума. И почти не видишь снов – и благодаришь себя за это. И живешь. На работу ходишь, в магазины. И не сразу понимаешь, что пусто стало – отчего-то очень пусто… Но в суете дней ты забываешь про это… А ночами ты подходишь к спящему сыну и осторожно поднимаешь с пола возле его кровати волшебную палочку. И неумело вертишь ее в руках, и бормочешь что-то под нос. И надеешься, что она оживет в твоих пальцах – и рассыплет по комнате сноп ярких искр. 2.09.08. |
Сказка про счастье
Магда Левец твердо знала, что она будет счастливой. Знала, когда умер отец, и рыдающая мать каталась, билась головой об пол. Знала, когда пришел в их деревню тиф, и люди умирали один за другим, и в их избе убавилось трое. Знала, когда выходила замуж не по любви, а потому что нужно было – нужно поднять братишек-погодков и не бросить больную мать. Жизнь катилась ни шатко, ни валко, и завтра снова сменяло вчера, а счастья все не было. Но оно будет, оно обязательно будет. Просто не может не быть, иначе для чего же тогда жить на свете? Муж не обижал ее, и жили они ладно, вот только детей все не было. Уже десятый год пошел к излету, а пусто в избе, и детские голоса звенят по соседству, да не у них, не у них. Всех деревенских бабок обошла Магда – попусту, и ждала, ждала свое счастье. А оно приходить не торопилось. Потом началась война, и Магда ждать перестала. После наезда вербовщиков их деревня опустела. Вроде и немного было мужиков – а смолкли голоса, даже соседские дети не гомонили теперь на улицах: мальчишки сменили отцов на полях, девочки остались за матерей в избах. Все первое военное, знойное лето Магда видела во сне мужа – каждую ночь. Она верила, что он вернется, - и тогда… о, тогда к ним придет ее счастье, и все обязательно будет хорошо. Год выдался неурожайный. Зерна намолотили мало, и даже фуражирам действующей армии, наезжавшим в их деревню, приходилось отправляться восвояси. Бабы выли: чем кормить детей, а Магда усмехалась сухими губами. Вот оно, ее счастье, - не видеть голодные глаза детей. Кто бы сказал, что удачей обернется горе. Сухая, ледяная осень катилась к исходу, когда появились они – грубые люди в чужих мундирах, с непонятной речью. Магде повезло – она ушла с утра в лес за хворостом, и потому только издалека видела, как горели соломенные крыши, слышала отчаянные крики женщин. Забилась в ямку меж вывороченных корней старого дуба, боясь шевельнуться, чтобы не заметили, не выволокли из ее ненадежного убежища. И молилась, сама не зная кому, и звала мать, боясь закричать и заплакать в голос. Уже рассвело, когда голод выгнал ее наружу. В деревню Магда не пошла. Не оглядываясь, боясь даже краем глаза увидеть почерневшие печные трубы, ковыляла она по усыпанной хвоей лесной тропе, и холодный ветер срывал с нее рваный платок и косматил серые пряди. Еще через двое суток она услышала впереди голоса. Остановилась и бросилась за ближайшее дерево, а потом осторожно выглянула. Речь – родная, и мундиры – свои, темно-серые, и стук копыт, и звонкая солдатская ругань. В горле застрял ком. Крикнув, выскочила Магда на дорогу и без сил опустилась в подмороженную первым инеем грязь. Несмазанная телега скрипела на ходу всеми четырьмя колесами, но скрип этот казался Магде райской музыкой. В нехитрых заботах, мокрой слякоти и суете солдатских будней тянулась зима. Магда стирала серое солдатское белье и штопала рваные рубахи; помогала полковому повару Кларенсу варить обеды в огромном котле; будила солдат в караул и ни о чем не думала. Не думать было проще. Ее, совсем еще не старую, мальчишки-рекруты уважительно звали мамашей, хотя седина была совсем незаметной в упрятанных под платок волосах. Она жила днем нынешним и не вспоминала день вчерашний. А о том, что будет завтра, старалась не думать. Счастье ее потерялось где-то в мокрой, разоренной войной стране. Они были разные – те, с кем делила она тяготы походной жизни. Старый, добрый Кларенс острым приправлял как обеды, так и рассказы свои о маленьком домике на востоке, где жила его любимая, обожаемая жена. Тощенький, нескладный балагур Янус на диво хорошо умел петь; послушать его приходили вечерами солдаты других полков. Мрачный, нелюдимый Штольц не расставался с лекарской сумкой и очень гордился своей нужностью и незаменимостью. А еще был у них молоденький, вихрастый Раймон – молчаливый, ничего толком не умеющий, но до чертиков упрямый первогодок. Он то и дело чему-нибудь учился – наматывать портянки, чистить ружье, ходить в ногу, колоть штыком соломенное чучело, не обращать внимания на добродушные насмешки. Магде было его жаль. Она старалась припрятать для парня куски получше; поила его от кашля отваром трав; а мальчишка буркал в ответ что-то нечленораздельное и отворачивался, пряча в ворот шинели заливающееся краской лицо. Магда сначала обижалась, но заботиться о парне не перестала. Рядом с ним она чувствовала себя спокойной и какой-то очень усталой и мудрой; при взгляде на острое это лицо вспоминала она невзначай, что где-то затерялось ее счастье. Иногда ей хотелось погладить его по светлым, чуть вьющимся волосам – наверное, на ощупь они были очень мягкими. Наступление назначили на раннее утро. Накануне вечером у костров было необычно тихо. Солдаты чистили оружие, переговариваясь вполголоса, не слышалось обычного гогота и грубых шуток. Магда отдраила котел после ужина, заштопала четыре рубахи, сунулась было помощницей к лекарю Штольцу, да тот прогнал – не до тебя, мол, потом. Села было у костра, но вспомнила, что осталось невыстиранным белье. С ворохом солдатских рубах и портянок спустилась к реке. Весь день она старалась отгонять от себя тревогу, а теперь тревога одолела ее. Да что там тревога – страх. За четыре месяца отступлений ничего не боялась она так, как завтрашнего дня. Почему-то подумалось, что ее могут убить. Отупение прежних дней прошло, очень захотелось жить – по-звериному остро, не рассуждающее, сильно. Подумалось: как же, наверное, страшно им – тем, кто завтра не сможет спрятаться, как она, а должен идти вперед. Уже совсем стемнело, на небе высыпали первые звезды. Неширокая речка журчала на перекатах. На другом берегу слышно было лошадиное ржание, голоса, чужая речь, горели костры. Там неприятель. Искоса посматривая на заросший кустарником обрыв, Магда подоткнула юбку и зашла по колено в воду. И охнула, отскочила, едва не вплотную столкнувшись с сидящим на камнях в зарослях ивняка человеком. Скорчившийся на нешироком камне, уткнувшись лицом в колени, Раймон поднял голову. На лице его блестели мокрые дорожки. - Что с тобой? – спросила, подойдя, Магда и услышала в ответ срывающийся мальчишеский голос: - Боюсь… страшно… Он вцепился в ее предплечья так, что ей стало больно, и прижимался, прижимался к ней, задыхаясь. А потом до нее долетел сдавленный, горячечный шепот: - Страшно… боюсь, завтра…. Мне гадалка нагадала, когда я родился, что погибну на войне. Не боялся, пока отступали, а теперь – страшно. Мать не переживет, я у нее один. Не смерти боюсь - боли… За мать страшно. Магда, Магда, попроси за меня у Господа… ты – святая, он послушает тебя… пожалуйста… - Что ты говоришь, - прошептала Магда, гладя худые, острые плечи мальчишки. – Я не святая, я грешница великая… и думать не смей, что погибнешь, слышишь? Ты уцелеешь, вот увидишь. Не всех ведь убивают… Она еще старалась говорить спокойно, но волнение мальчишки легло на собственный страх. Задрожали, налились жаром пальцы, гулко и испуганно билось сердце. А Раймон гладил ее волосы, руки, лицо - Магда, - шептал он, словно в бреду, - Магда… не сказал бы тебе, кабы не все равно погибать. Люблю я тебя, Магда… с самой осени люблю, как увидел тебя. Подойти не смел – зачем я тебе, неумеха… я же видел, как ты меня сторонишься. Молчи, молчи… не говори ничего… Сдавленно охнула Магда, резко и сильно вырвала свои ладони из пальцев Раймона. А потом слепая, нерассуждающая сила толкнула их друг к другу. Женщина помедлила немного… обвила руками шею парня – и поцеловала в губы. Жить, жить, жить – исступленно билось внутри. Жить, несмотря ни на что. Пусть война, пусть завтра будет последним. А сегодня – жить, и что может быть слаще любви на расстеленной на мерзлых прошлогодних листьях шинели, под ночными весенними звездами. И все равно с кем, и все равно как – но выжить, сохранить в себе искорку, стать землей, впитать чужое семя, дающее начало новой жизни. Вопреки смерти. Вопреки разуму. Вот оно, ее счастье, трепещет рядом с ней на покрытой ночным инеем земле. Ее не убьют, не посмеют – в ней будет расти новая жизнь, и это оградит ее от ударов свинца и железа. Губы его горчили, отдавая привкус железа, но были удивительно мягкими. Рассветная тишина взорвалась криками, пением труб и грохотом, от которого закладывало уши. Бегущие друг навстречу другу фигурки в шинелях казались Магде удивительно маленькими и жалкими. Все, кроме одной – нескладной, мальчишеской, с растрепанными светлыми вихрами и покрасневшим носом. Он будет охранять ее, а она – его. И до тех пор, пока он жив, с нею ничего не случится. Она верила в свою неуязвимость и спокойно помогала лекарю. И очень удивилась, когда что-то ударило ее в низ живота. Опустив глаза, увидела текущую по юбке красную струю, но почувствовать боль не успела. Медленно, нелепо взмахнув руками, опустилась Магда в размешанную сотней ног грязь и закрыла глаза. Ей было легко и спокойно. Она не умрет – новая жизнь хранит ее. В двух сотнях метров от нее упал, точно споткнувшись, лохматый светловолосый парень в расстегнутой шинели, но Магда уже не видела этого. Счастье ее кружилось в облачной вышине и было невозможно, отчаянно близким. 29.09.08. |
* * *
Светлой памяти бабушки моей Перед рассветом задул холодный ветер. Анна долго лежала, открыв глаза, бессонно глядя в темноту. По окну стучали ветки яблони. По дому разносилось сонное дыхание детей, храп Федора, в подполе скреблась мышь. Анна нашарила в темноте будильник и, напрягая глаза, глянула на циферблат. Потом накинула на плечи платок и пошла умываться. Выйдя во двор, Анна поежилась. Сентябрь, однако. Дни жаркие, а ночи уже холодны. Скоро и печь топить. Возвращаясь в дом, она подумала: надо идти сегодня к Вере. Куда еще тянуть-то… Хлопоча над завтраком, Анна поминутно поглядывала на настенные часы, но легкие шаги зашлепали в доме раньше, чем минутная стрелка коснулась цифры «двенадцать». Катюша, умница, поднялась сама, не дожидаясь побудки, и, зевая, вышла к умывальнику. Анна с гордостью поглядывала на старшую дочь. В седьмой класс ведь пошла девка. Форму новую ей справили, галстук отгладили, еще ленту в косу вплести – красота будет. Худая, как щепка, глазастая – галчонок, зато учится лучше всех в классе. Утро катилось – успевай поворачиваться. Скоро проснутся двухлетние Сашка и Пашка, успеть бы до этого времени обед приготовить. Федору, правда, во вторую сегодня, ему с утра не вставать; да и встал бы если – толку с него, если вчера опять с мужиками чей-то отпуск отмечали. И храпел ночью на весь дом, как боров, и дух от него опять сивушный. Нет, зря на мужика Анна никогда не ругалась: он добрый у нее, и детей любит, и лишней копейки на себя не истратит, но если уж загудит… Верное средство одно – вынуть потихоньку получку из кармана; проспится – будет в норме. А если деньги не отнять – все спустит. Слаб мужик на это дело. Хотя ей-то грех жаловаться – какой-никакой, а все ж хозяин в доме. - Мам, - перебил ее мысли жующий кашу Гришка, - тебя Вер-Ванна в школу сегодня вызывала. - Опять? – охнула Анна, возвращаясь снова на тесную кухню. – Вторую ведь неделю учитесь – чего ж ты натворил, неслух? - Да я… - опустил голову мальчишка, но Катя ехидно перебила его: - В футбол вчера с пацанами гонял да стекло в учительской высадил. - Ох, доберется до тебя отец, - пригрозила Анна. Только на эту слабую угрозу и хватило ее сегодня. Не туда шли мысли, совсем не туда. Веру бы дома застать сегодня, вот что. Проводив детей до ворот, Анна подхватила ведра и вышла к колонке. Ей повезло – Вера стояла там и задумчивым взглядом смотрела куда-то вдаль. Анна оглянулась невольно. Что она там увидела? Все то же рыжее от заводского дыма небо, все та же гора в конце улицы, куда поселковые ребятишки бегают летом за луком, все те же пыльные деревья в палисадниках. Вот разве что листья желтые в зелени берез – так ведь осень уже… - Здорово, подруга, - первой поздоровалась Вера, переводя взгляд. – Ну, что надумала-то? - Приду сегодня, - тихо сказала Анна, опуская ведра на землю. Вера хмыкнула. - Решила, значит. Ну, так давай, чего тянуть-то. Я нынче после полудня дома. Твой-то как? Анна махнула рукой. - Да все так же. Спит еще. Встанет – опять страдать будет. Ему во вторую сегодня. - Ну да, - кивнула Вера. – Хорошо, что во вторую. В общем, приходи, ага? К пяти жду. И простыни не забудь. Анна кивнула, с силой нажимая на рычаг. Тугая струя вырвалась из трубы и звонко ударила в ведро, брызгами окатив женщину едва не до колен. Анна кормила близняшек завтраком, когда стукнула щеколда калитки. Не отрываясь, Анна покосилась в окно, но на крыльце уже простучали быстрые шаги. Фатима, подружка, пожаловала. Ой, как некстати. Про юбку-то ее Анна совсем забыла. - Привет, - сказала Анна, не оглядываясь, едва полная, приземистая фигура подруги показалась в дверях кухни. – Не успела я, Фай, раскроить тебе юбку, замоталась вчера. К вечеру сделаю. - Анют, слышь, - зачастила Фатима, прислоняясь к косяку, наматывая на палец кончик черной, жесткой косы. – Я не про юбку, я вот чего… Мой-то вчера на рыбалку ходил, слышь. Тебе рыбки не надо? Глянь, лещ какой – огромный, увесистый. Для верности она приподняла авоську – огромная рыбина покачивалась в ней, поблескивая на Анну тусклым, снулым глазом. Мокрый рыбий запах разлился по кухне, близнята радостно загудели и заскребли ложками по старой клеенке на столе, потянулись к рыбе. Острая тошнота подступила к горлу. Едва успев бросить полотенце на стол, Анна зажала рот рукой и кинулась к двери. Когда она вернулась – бледная, едва держащаяся на ногах, - острый, любопытствующий взгляд Фатимы вонзился в нее, как иголка. - Ты чего? – понизив голос до шепота, спросила подружка. – Неужели опять? Анна кивнула и, приложив пальцы к губам, оглянулась на дверь. - С ума сойти, - ахнула Фатима, бросая рыбину на стул. – И сколько уже? - Две недели задержка, - вяло ответила Анна, зачерпнув воды щербатым ковшиком, жадно глотая. - А Федор знает? - Что ты, нет, конечно, - Анна опять оглянулась на дверь. - И что ж ты делать-то будешь? – в глазах соседки светилось откровенное сочувствие. - Что! - Анна еле усмехнулась. – К Верке пойду сегодня, что еще... - Ань, - после паузы спросила Фатима. – А надо ли? - А что делать-то? – устало спросила Анна, опускаясь на колченогий табурет и слепо тыча ложкой с кашей в перемазанные рты близнят. – Фай, сама подумай, куда мне опять? Этих дай Бог на ноги поднять… - Ты, подруга, Бога не гневи, - строго проговорила Фатима. – У тебя все-таки мужик есть… - А толку с него, - махнула рукой Анна. – Одно только слово, что мужик. Все равно все на мне. Чуть не углядишь – он уже у Стеколыча. Стеколычем они называли пивную у проходной. Все знаменательные даты Федор отмечал там – и если бы только знаменательные. Анна как-то пробовала подсчитать, сколько дней в месяц видит мужа трезвым – и усмехнулась. А кого винить? Некого. Видела ведь, за кого шла. |
Анна вышла замуж в восемнадцать лет – не вышла, выскочила за приезжего шофера, красивого, голубоглазого. Федор, старше ее на четыре года, уже отслужил в армии, но возвращаться на родину, на Дальний Восток, почему-то не захотел. На зависть всем местным красоткам бывший сержант почему-то сразу положил взгляд на неказистую, голенастую и худую Анну и добивался ее долго и упорно. Ухаживал красиво, в кино водил; их заводской поселок отличался простотой нравов, и про букеты, которые Федор дарил невесте, долго судачили бабки у ворот. Местные пытались проучить его – он отбивался коротко и умело; «самба» - шепотом рассказывали потом друг другу пацаны. Анна млела, конечно, от такого внимания, но воли его рукам не давала. И все было по-людски – и свадьба с фатой и пьяными выкриками «Горько!», и первая ночь, оставившая ощущение неловкости и страха одновременно, и гордость от штампа в паспорте. Знала она, конечно, что любимый не дурак выпить, да ведь думалось – не он первый, не он последний, все пьют, что тут такого.
Но ей и вправду грех было жаловаться – Федор любил ее. Все вроде как у людей, и жили не хуже других. Только ревновал муж страшно – к каждому столбу, особенно когда пьяный. А пьяным он бывал часто, слишком часто. Но ведь известно – если ревнует, значит, любит… - Нет, Фай, - проговорила задумчиво Анна, - не хочу я этого больше. Вон пока близнят носила, сколько раз он меня пьяный по огороду гонял. Последний раз думала – скину, уж и срок был немалый… с пузом по капустным-то грядкам побегай! Не хочу. Хватит с меня четверых. Другие бабы и этого не имеют… - Анна помолчала. - Помню, Катерина когда родилась – мы в бараке тогда жили, - ох, и горластая девка была! Все ночи орала. А народу-то в бараке сколько, и всем с утра на работу. Так я ее, чтобы людям дать выспаться, на руках в гору уносила. Отойду подальше, хожу с ней – вверх-вниз, вверх-вниз - и реву. Я реву – и она ревет. Так и ходим всю ночь. Как вспомню… - она поежилась и грустно улыбнулась. - А не боишься? – тихо спросила Фатима, жалостливо глядя на нее. - Чего бояться-то? – удивилась Анна. – Первый раз, что ли? Я после Катерины раз у нее была, да после Гришки раз… да еще один мертвый родился, - вздохнула она, вытирая перемазанные мордашки близнецов, - Чать, не впервой, не помру, оклемаюсь. - Ох, Аня, рисковая ты, - покачала головой Фатима. – Ну, смотри, в конце концов, твое дело. Может, и права ты. Перехватить твоих-то сегодня? - Да нет, спасибо тебе. Катюшка вернется из школы, она посидит… - Ну, смотри… А рыбу-то возьмешь? - Возьму, Фай. Ты только сама ее положи вон туда, у порога. А то я… опять что-то нехорошо… А с юбкой твоей я к завтрему управлюсь… День разворачивался, минуты сыпались камешками. Уже вернулись из школы Катюша и Гришка, уже уложила она спать малышей. К Вере – к пяти, до возвращения Федора со смены она как раз доползет, успеет. Пеленку не забыть, поискать в старых у близнят. Обед готов вроде, и Федору она с собой завернула. Про юбку бы не забыть… Низкое сентябрьское солнце висело над головами, когда Анна вышла, наконец, из дома, сжимая в руке неприметный узелок. Ветер гнал пыль по дороге. Вера жила в конце улицы, туда идти-то – всего ничего, но ноги вдруг стали ватными. Устала она, что ли? Или просто страшно? Да глупости какие, первый раз, что ли, что ж она, словно девчонка… - Пришла? – сочувственно встретила ее Вера. – Ну, проходи. Раздевайся да ложись вон на стол. Сама, поди, все знаешь… Ледяными пальцами Анна расстегивала пуговицы на платье. Потом вцепилась в ножки стола и закрыла глаза. Только немножко потерпеть… Когда она вышла от Веры, в небе высыпали первые звезды. Анна шла тяжело, очень медленно и улыбалась. Ну вот, одной заботой меньше. Вера предупреждала, правда, что еще раз - и вовсе забеременеть не сможет. Да, может, оно и к лучшему. Хватит ей четверых… Анна шла и прикидывала в уме предстоящие на вечер дела. Проверить у Гришки уроки. Носки Федору заштопать. С Катюшкой сумку довязать – давно обещала показать узор. И юбка для Фатимы. Федор со смены вернется. Холодает. Не затопить ли сегодня печь? Где-то в глубине души Анна знала, что сегодня ночью ей приснится мальчик, маленький мальчик, которого никогда не будет. И она проснется с криком и долго потом будет стоять у кровати малышей, прижимая ко рту кулак, гася невыплаканные слезы. Но это будет ночью, а пока… А пока у нее еще много дел. 21.10.08. |
Подарок от Деда Мороза
Когда-нибудь я стану известным писателем… Я шел по улице, произнося эти слова, пробуя их на языке, перекатывая во рту, как горошины. Когда-нибудь я стану известным… писателем… День был зимний, ветреный. Приближался Новый год. Я только что написал свою первую повесть. Я писал ее больше года. Я сидел над ней ночами и днями и мучился, не понимая, что именно у меня получается не так и получается ли вообще. Я замирал перед белым экраном «Word’а», и мне хотелось расколотить клавиатуру – от злости, и свою тупую голову – от отчаяния. Потом я понял, что текст может быть живым лишь тогда, когда его видишь, а не придумываешь. Они приходят – герои – непонятно откуда и поселяются в твоей голове, и ты мучаешься, не зная, какие слова подобрать, чтобы они поняли тебя, а ты – их. Я литрами хлебал крепкий кофе, крепкий чай и вино вперемешку. Смеялся вместе с героями и радовался их удачам, плакал, когда им было плохо, и умирал за них – по два раза, по три, по десять. Я научился чувствовать слово на кончиках пальцев, и мир лег у моих ног послушным щенком, и Мироздание замерло на мгновение, когда я впервые понял, что мой текст – живой. Я отплакал и отсмеялся, я пропустил сквозь себя их беды и радости, я выбросил полтора года из собственной жизни псу под хвост, вернее – на экран монитора. И я дописал эту повесть - и почувствовал себя счастливейшим человеком на свете. И белым зимним днем, поставив последнюю точку, я обессиленно откинулся на спинку стула и закрыл глаза. И мир обрушился на меня звуками и запахами, и я снова понял, что жизнь – продолжается. И тогда я стал несчастен. Потому что тот, кто отравлен ядом слова, никогда не останется прежним. Я прошерстил сайты всех известных издательств, и отправил им файл с текстом. Файл приняли к рассмотрению в ближайшее время, а когда и кому оно ближайшее, мне не сказали. И я стал ждать – упорно и настойчиво звонить редактору, напоминать о себе и надеяться, что вот еще немного, еще чуть-чуть… А внутри было пусто. Пусто и тихо, как в сгоревшем доме, как на развалинах старого замка, как… придумайте эпитет сами. Огонь слов сменила сизая зола равнодушия, и нигде не сверкнет ни искорки прежнего яростного потока. Вселенная ушла из моих ладоней, а я не понимал – почему. Порой мне казалось, что уже никогда, никогда я не смогу написать больше ни единой строчки. Я ждал. Шатался по улицам, рассматривал прохожих в надежде, что сверкнет где-то искра прежнего веселого безумия. Вымучивал из головы какие-то выдуманные истории – и понимал, что это не то, не то. Перечитывал страницы своего текста и не понимал, как я мог написать такое, ведь я бездарь, неуч, идиот… Время шло. Приближался Новый год, на улицах запахло елкой, замелькали красные колпаки и шубы Дедов Морозов. Я всегда верил в Деда Мороза, даже когда перестал быть маленьким. Почему-то мне казалось, что Дед Мороз может исполнить любое, самое сокровенное, самое отчаянное желание. Не всегда это сбывалось, но я продолжал упрямо ждать и надеяться, что когда-нибудь эта вера не обманет меня… В последний день декабря я нарядил елку, поставил под нее куклу в белой шубе, зажег гирлянды. Новогодняя ночь мелькала цветным экраном телевизора, трещала петардами, искрилась вином в пузатой бутыли на столе. А я сидел, глядя в окно, и ждал. Чего? Вместе с последним ударом курантов в дверь постучали – негромко, но уверенно. Густой бас осведомился: - Деда Мороза вызывали? Он был высок, широкоплеч и всем своим видом напоминал могучего русского мужика – уверенного, спокойного, еще не старого, несмотря на явно приклеенную белую бороду и брови. Когда я раздраженно сказал, что это, наверное, ошибка – в доме нет детей, гость вдвинулся могучим плечом в дверь и, загадочно улыбаясь, достал из мешка тонкую книжку в серой обложке и помахал ею у моего носа. И сердце мое остановилось на мгновение и застучало, как сумасшедшее, потому что книжкой этой была – моя книга. И со страниц ее подмигнули мне лукаво и искренне мои герои – те самые, живые, настоящие, о которых я писал. Пока я стоял и обалдело хлопал глазами, Дед Мороз огляделся, по-хозяйски утвердился на стуле у моего компьютера и, развернувшись ко мне, попросил закурить. Я, все еще лишенный дара речи, протянул ему пачку, но он усмехнулся, вытянул из-за пазухи вишневую трубку: - Огонька не найдется? А потом, развеивая дым могучей ладонью в красной рукавице, спросил: - Ну что, доволен? Я только молча кивнул головой и судорожно, прерывисто вздохнул. Дед Мороз опять усмехнулся и завозился с завязками мешка. - Я тут прикинул… тебе, братец, бонус полагается. Ты в этом году норму перевыполнил… Он вытянул из недр необъятного мешка два совершенно чистых листа обыкновенной бумаги и положил их передо мной. Хмуро кивнул: - Выбирай… - Что выбирать? – спросил я, недоумевая, и поразился, как тонко и испуганно звучит мой голос. - Один из двух, - Дед Мороз покачал головой: мол, экий же ты дурак, а еще писатель, и добавил: - Это договоры. Ты прикоснись, прикоснись к ним – увидишь…. Я послушно тронул прохладную, гладкую поверхность дрожащей ладонью. Закрыл глаза – и увидел… Первый лист. Через три дня после Нового года мне придет письмо из ведущего издательства с согласием напечатать мою повесть и предложением немедленно засесть за другую – по предложенному им сюжету. Сюжет покажется мне банальным – так, боевичок в стиле фэнтези, но я соглашусь, потому что раскрутка обеспечена. Я напишу ее – не Бог весть что, а потом – еще одну, и еще, и еще… Через четыре года томики с моим именем будут лежать на всех прилавках всех магазинов, их станут покупать… а потом – читать бездумно и откладывать в сторону. В них будет и стиль, и сюжет, но – ничего особенного, так, средней руки книжки. Герои будут послушны моей воле и никогда, ни единого раза не возразят, не захотят поступить по-своему. Никогда ночью я не проснусь от внезапного озарения, и слова не станут плясать вихрем ярких красок, а послушными мазками будут ложиться на клавиатуру. Мой текст будет красивым, но – мертвым. Но тиражи станут постоянно расти, и слава будет мне обеспечена. Второй лист. Первая книжка выйдет небольшим тиражом, и год после этого я не смогу написать ни слова – потому что сил не останется, потому что я выложился, вычерпал себя до дна, до капельки. Следующий замысел станет складываться медленно, и я снова открою файл «Ворда» лишь спустя почти два года. Мои герои будут непослушными и упрямыми, мы будем спорить с ними до хрипоты, отстаивая каждый свое мнение, но когда придем, наконец, к согласию – текст ляжет послушной золотой дорогой, ведущей к закату, и они пойдут по ней, затаив дыхание, и поведут меня следом. Тонкая, дрожащая ниточка Истины на миг протянется под ногами, и я увижу ее и на миг дотронусь до этой нити, искрящейся в звездном свете. Вторая книга даст мне седую прядь в волосах и боли в сердце; ее не захотят печатать, потому что любовь – тема не актуальная, она не в цене сейчас. То же самое будет с третьей… Я женюсь – неудачно, потому что Ей надоест быть «женой сумасшедшего, который днями и ночами что-то бормочет про себя и смотрит шальными глазами». Я останусь один – точнее, наедине со своими героями, и буду пропускать текст сквозь сердце и душу, но это продлится совсем недолго. Я умру легко, во сне… а засыпая, снова увижу их – всех, кто стал живым благодаря мне, всех, кого я выпустил в этот мир, рассказав о них. И они скажут мне спасибо. Три моих повести напечатают через пять лет после моей смерти; читая их, люди будут задумываться, смеяться или плакать, а потом тихо скажут слова, которые раньше произнести боялись. И слова эти будут простыми, как мир, и такими же вечными… Я открыл глаза – Дед Мороз смотрел на меня задумчиво и слегка печально. - Что ты выберешь? – спросил он. – Решай быстрее, мне ведь еще к троим до полуночи успеть надо… - Тоже к писателям? – на остатках дыхания съязвил я, чтобы протянуть время. - Каждому свое, - невпопад и уклончиво ответил он. И поторопил: - Решай… Я уже знал, что именно я выберу - тут, в общем, и сомневаться нечего. Но почему-то не мог решиться сказать это вслух - при нем. И не то чтобы мне было стыдно перед этим вечным стариком в красной шубе, а просто я чувствовал неловкость. И разозлился на себя: в конце-то концов, имею я право на успех или нет? Снова судорожно вздохнув, как перед прыжком в воду, я протянул дрожащую руку и коснулся одного из листов. Дед Мороз пристально посмотрел мне в лицо – и тоже вздохнул едва слышно. Потом, кивнув, вытянул второй лист из-под моих пальцев, сунул в огромный свой мешок, а книжку – ту самую, мою, первую – небрежно кинул на стол. - Удачи тебе, парень… - проговорил он негромко. – С Новым годом… Неслышно ступая подшитыми валенками, он вышел и осторожно прикрыл за собой дверь. Одним глотком я выхлестал остатки вина из бокала и остался сидеть у стола. Сидел и тупо смотрел на серую обложку, с которой горько улыбались мне герои моей первой и единственной настоящей книги. Через несколько дней мне пришло письмо из издательства с предложением нового сюжета и обещанием раскрутки в случае удачи. Я написал им письмо с выражением согласия, благодарности и уверений в… - и даже отправил его. Мои книги будут выходить большими тиражами, и я стану известным… Я стану известным. Но никогда не смогу стать писателем. |
Замечательный рассказ. Только немного грустный. Я бы на месте героя не выбрала ни один из листов. Просто потому, что не хочется заранее знать свою судьбу, ведь так даже жизнь теряет смысл - не к чему стремиться... и так все будет... А вообще мне очень понравилось, большое спасибо за новогоднюю историю.
|
Я бы хотела показать вам еще одну историю о любви. Это повесть-сказка. Но она очень большая, и поэтому я просто дам ссылку - она выложена на прозе.ру:
Первая часть - http://www.proza.ru/2008/12/26/176 Вторая часть - http://www.proza.ru/2008/12/26/180 Третья часть - http://www.proza.ru/2008/12/29/447 Пожалуйста, выскажите свое мнение, если дочитаете до конца, ладно? |
Нион,
В это утро нового года я открыла вас. Спасибо за рассказ! Как точно описаны чувства после окончания творения. Я не претендую на звание писателя, но эти чувства мне знакомы. А насчет финала.....все-таки Писатель - это свобода. И даже ,выбрав этот издательский конвейер, героой не сможет удержаться на нем, если придет в голову и душу новая книга, захватит полностью, так, что не сможет ни пить, ни есть... Наверное все-таки в большей степени человек пишет для себя.....лишь потом для кого-то... |
Я прочитала сказку! Есть такое понятие «тяжелая вещь»! Это не значит - плохая. Когда-то давно моя бабушка говорила: «Это тяжелый фильм». Я не понимала.
-Что значит «Тяжелый»? Теперь понимаю. «Тяжелый», это, заставляющий думать и страдать. Чего по прошествии лет совсем не хочется. Но вы заставили страдать….. Мне невыносимо жалко героев! Невыносимо хотелось хорошего конца. Есть робкая надежда, что это не конец. Да? Воспримите, как комплимент. И еще. Мне очень нравится ваш язык. Я случайно попала на это сайт, пробежала многое глазами, не удовлетворенная, ушла. Теперь вот опять зашла и наткнулась на вас! Конечно я дилетант, но читатель с большим стажем. И могу точно сказать, что это не ширпотреб. Критика тоже есть, конечно. Но не буду пока.. Только, если интересно. |
Спасибо!
Вы не первая, кто просите "это не конец?". Наверное, это и будет не конец, но - не сейчас, позже. Может быть, через несколько лет. Может быть. В первоначальном, кстати, варианте у меня Патрик должен был погибнуть... но потом герои встали рядом и сказали: а для чего тогда умирали мы? И мне пришлось переписать немного конец. Критика - да, конечно, нужна! ОБязательно. Можно здесь, можно на мыло - nion (собака) mail.ru |
Особо критиковать желания нет. И конечно я дилетант. Но с точки зрения читателя… Мне лично не хватило описания зарождения ИХ любви. Недостаточно описано. Ведь зарождение чувства самое интересное, что может быть. Эти пока еще случайные взгляды, жесты, прикосновения…….Непонятно, как и когда у Патрика возникло это чувство. Такое ощущение, что вырвана глава.
Я тут по следам прочитала еще одну повесть вашу - «Серая птица», так там это удалось лучше. И еще личность Веты очерчена недостаточно. Так я и не поняла ее характера. Вроде и не размазня она, но и силы особой не чувствуется. Такое чувство, что он только формируется и все ее подвиги пока впереди. Так и хотелось прочитать несколько глав про нее конкретно. Но, наверное, вас образ Принца больше увлек. А в остальном……Читаешь, словно живешь ТАМ. И это главное достоинство. |
Насчет Веты в чем-то вы правы. Она действительно только формируется... хотя главы, посвященные ей отдельно, есть ведь - в начале.
А вот насчет зарождающейся любви... В том-то и дело, что она вспыхнула стремительно: "Я понял, что могу тебя потерять". Так тоже бывает! Не было там никакого предисловия... вернее, оно было, но не на уровне сознания. Ну, а со стороны Веты - это сколько угодно :-) |
"В том-то и дело, что она вспыхнула стремительно: "Я понял, что могу тебя потерять". "
Боюсь, что так не бывает. Все равно этому стремительному развороту должны быть душевные предпосылки, которые до поры до времени не осознаются. Но я, конечно, не спорю сильно. ИМХО. Просто сильно бы повесть выиграла. Про Вету главы все равно не очертили ее характера. Чего то не хватило..... |
Про Вету - ну, возможно. Может, просто мне не хватило сил.
А про "не бывает"... бывает. Дело в том, что Патрик как раз сам не осознавал этого, а предпосылки-то были... Он же Яну говорил: "Да, боюсь... я за нее боюсь"... МОжет, просто я не сумела показать это. |
Еще одна сказка о любви. "Серая птица".
Капитан Третьего Полка императорской армии Дайран Ойолла был не в духе. День не задался с самого утра. Во-первых, третьи уже сутки шел дождь. Что, разумеется, не отменяло ни смотров, ни учений, и офицеры вынуждены были наравне с рядовыми мокнуть на плацу под сочащейся из облаков гнилью. Во-вторых, жалованье опять задерживалось. На какие средства предстояло существовать неопределенное время, оставалось непонятным («Черт бы побрал эту северную дыру», - в сердцах высказался Брен Дин-Ханна, ротный командир и приятель Дайрана). И в-третьих, что являлось самым поганым, Дайрану с утра вручили письмо вида солидного, а содержания непонятного. Настоящим письмом ему, капитану такому-то, предписывалось незамедлительно прибыть в распоряжение некоего отца Иеронима в деревню Какая-то-Дыра (Дайран так и не смог, по прошествии даже полутора лет, запомнить эти идиотские северные названия). Это было особенно неприятным. С Особым отделом имперской гвардии Дайрану не хотелось дел иметь совершенно – достаточно было той истории, которая стоила ему перевода сюда. Но – куда деваться-то? Дайран показал письмо Брену. Брен только головой покачал. Он не хуже понимал, что если никому не известного капитана из никому не известной части имперской армии вот так, ни с того, ни с сего, вызывают пред ясны очи особистов, значит, есть тому причина. А вот какая? То-то и оно… - Брось, - сказал Брен, успокаивая друга. – Наверняка опять зачистка какая-нибудь. Или смотр. Или еще что… - В нашей-то дыре? – усомнился Дайран. – Ну-ну… Может, не ходить? - Ага, - отозвался Брен. – А потом схлопотать за неповиновение… кое-что похуже нашей дыры. Нет уж, иди. А я, если что… Дайран кивнул. До деревеньки пришлось добираться едва ли не вплавь – так развезло дороги. Тоже мне, август. Лошаденка Дайрана к концу пути еле ноги волочила, да и сам он мечтал только о возможности переодеться в сухое и выпить кружку чего-нибудь горячего. Хмурое небо сыпало дождем, хмурые и какие-то голые деревья по сторонам дороги уныло поникли, и казалось, вся эта серая, невзрачная земля протестует против такого с ней обращения. «Да, - подумал Дайран невесело, - видимо, эта война затянется надолго. Не угадали наши бравые вояки из штаба армии…» В деревню Дайран приехал уже в сумерках. Против ожидания, ни церкви, ни Сходки тут не было, и, прочитав снова письмо, Дайран заметил на нем приписку – дом сельского старосты. Нужную хату ему указали быстро. Высокий, добротный дом был окружен довольно-таки приличным забором, но открыли на стук сразу, коня приняли, на вход указали – все честь честью, хоть и косился хозяин неласково… В большой светлой горнице неподвижно сидели два человека. Когда Дайран, пригнувшись у входа, со стуком захлопнул за собой дверь и громко поздоровался, на его приветствие ответила только хозяйка. Сидевший у самой двери невзрачный человек в черном даже головы не повернул на его приветствие, но его товарищ – длинный монах с большим носом – все-таки ответил и кивком указал Дайрану на скамью. - Я был вызван отцом Иеронимом по срочному делу, - так же громко проговорил Дайран. – Могу я узнать, что случилось? - Подождите немного, - бесцветно отозвался носатый. – Отец Иероним отлучился и скоро вернется. Вы капитан Ойолла? - Да. - Подождите, - повторил монах. – Сядьте. Дайран с наслаждением скинул мокрый плащ и, оставляя за собой грязные следы на выскобленном деревянном полу, протопал к печи, сел на низенькую скамеечку. Приложил замерзшие руки к теплому боку печки и закрыл глаза от наслаждения, несколько минут не думая ни о чем и ничего не замечая. Потом, чуть отогревшись, с аппетитом выпил воды, поблагодарил хозяйку, вернулся на свое нагретое место и огляделся. Большая горница, разделенная на две половины занавеской, - одновременно и кухня, и прихожая. Все, как в обычных крестьянских домах, только, быть может, чуть побогаче. Витая деревянная лестница ведет на второй этаж – дом большой, строился явно не на одну семью. Но очень тихо, не слышно ни детских голосов, ни громового баса хозяина – ничего. Только не старая еще женщина возится у рукомойника, порой бросая на незваных гостей опасливые взгляды. К таким взглядам Дайран уже привык – здесь, на Севере, имперских служителей не жаловали, не разделяя особенно на военных и штатских, церковников и мирских. Внимание Дайрана привлекла сидящая в углу у окна девушка. Он не заметил ее, быть может, потому, что сидела она, закутанная в темный плащ, не шевелясь, а свет свечей до угла не доставал – быстро темнело. Но вот она вздохнула, чуть поменяла позу – и Дайран уже не отводил от нее удивленного взгляда. Странно. Очень странно. Дайран привык, что здесь, на Севере, он с первого взгляда, мог определить, кто перед ним – житель Южной Империи или местный, крестьянин или горожанин, военный или штатский. Но по виду этой девушки понять ничего было нельзя. Светлая, хоть и загорелая, кожа, правильные черты лица, темные волосы, изящество фигуры – ее можно было бы принять за горожанку, даже за уроженку столицы Империи, дочь одного из знатных родов. Но одежда – совсем не такая, как носят у него на родине; там девушки могли надеть платье и накидку из шерсти, чистых и ярких цветов, а на этой – рубашка, юбка, безрукавка, все каких-то зеленовато-бурых, неприметных цветов, встреть такую в толпе ли, в лесу – пройдешь и не заметишь. И все равно Дайрана не оставляло ощущение, что вот переодеть ее – и перед ним могла бы быть его сестра, настолько эта девица была похожа на нее; а Дайран принадлежал к старинному роду и знал толк в женской красоте. Молода – по виду не больше двадцати. Вот бы услышать еще ее выговор – кто же она, северянка или все-таки с Юга? Девушка расстегнула темно-зеленый плащ, на лбу у нее выступили капельки – жарко. Негромкий звон сопровождал каждое ее движение. Дайран присмотрелся – и обалдел. Руки ее были скованы длинной цепью, тяжелой даже на вид. Грубые браслеты казались огромными на тонких запястьях. Вот это да… В сопровождении особистов, да в цепях… Ох, неспроста. У Дайрана мелькнуло нехорошее подозрение, что девушка эта как-то связана с вызовом его сюда. И смутное ощущение опасности зашевелилось под ложечкой. «Смотаться бы», - подумал он уныло, потому что ощущениям своим привык доверять за эти годы военной службы. Но смотаться прямо сейчас было не просто невозможно – это значило бы выглядеть трусом в глазах Особого отдела. А с ними не шутят… Девушка перевела взгляд на Дайрана, и он поразился редкому сочетанию цвета ее темных волос и глаз – ярко-серых, прозрачных при свете и совершенно черных в сумерках. На Юге он не встречал такого; если серые глаза – значит, светлые волосы, если черноволосые, то и глаза – темно-карие или зеленые. Значит, и вправду не южанка, не из Империи. Но Боже правый, в этой дыре, где не то что красивых, а и просто миловидных женщин по пальцам перечесть – откуда она взялась такая? Скрипнула входная дверь, на пороге выросла длинная худая фигура. Ага, похоже, вышеупомянутый отец Иероним. Дайран не ошибся. Оказался прав он и в своих предположениях относительно девушки. Ему вменялось в обязанность довезти пленницу – ему не назвали имени, но сказали именно так: пленница, и понимай как хочешь, - до границы с Империей. В провожатые давался второй монах и карта с примерным указанием маршрута, на расходы – увесистый мешочек, по его тяжести Дайран лишний раз убедился, что не так оно все просто, как ему пытаются внушить. Сроку на все про все – две недели максимум. В полк не возвращаться, к выполнению задачи перейти прямо сейчас, его начальство особисты известят. По такой вот погоде да на ночь глядя? Самым сварливым тоном Дайран заявил, что ночью в такой грязи бултыхаться не намерен, что лошадей ему жаль и себя тоже, и что пусть его хоть убивают на месте, но раньше, чем завтра утром, в путь они не тронутся. Отец Иероним на это ответил, что теперь его это мало волнует, но пусть капитан Ойола подпишет вот эту вот бумагу, в которой всю ответственность берет на себя. - Черт с вами, подпишу, - сказал Дайран. – Дайте перо. Я не самоубийца и не идиот. И жрать хочу, как волк последний. – Подмахнув документ, он добавил про себя: - А заодно и девчонку покормить надо, а то она у меня ноги протянет в дороге….. От его взгляда не укрылась бледность девушки и голодный взгляд… - Хозяйка, - окликнул Дайран. – Собери-ка нам на стол. И этой вот леди… вино у тебя есть? Нет? Вот, возьми, - он достал из мешка флягу. – И леди налей стаканчик… Он повернулся к отцу Иерониму. - Мне что, так и таскать ее в этих побрякушках? Особист отвел его в сторону. - Молодой человек… Я, конечно, понимаю, что советы вы выслушивать не намерены. А посему ставлю в известность: приказано кандалы с этой, как вы выражаетесь, леди не снимать ни при каких обстоятельствах. А если бы вы все-таки выслушали мой совет, я бы сказал вам: держитесь с ней как можно…ммм… холоднее. И не поддавайтесь на очаровательную внешность и хрупкий вид. - Да почему? – воскликнул Дайран. – Что она, убийца? Воровка? Могу я хотя бы знать, в чем дело и кого я везу? Отец Иероним вздохнул: и туп же ты, капитан… - Эта девица, - он перешел на шепот… - из лесных людей. Дошло? Про железо тоже понял? Дайран открыл рот. И закрыл его. Со стуком. - Вот именно, - заключил отец Иероним. – Вы все поняли? Ну-с, тогда счастливо оставаться и удачной дороги. Идемте, коллега. Две неслышные тени исчезли за дверью, и даже звука их шагов не было слышно, только кони заржали во дворе. |
Ночью Дайран долго не мог уснуть. Казалось бы – устал до дрожи в ногах, а сон не шел, словно бабка нашептала. «Может, правда, нашептала?» - пришла опасливая мысль, но он отогнал ее. Дайран не верил в сказки стариков. Но что делать, если – вот она, живая сказка, лежит в другом углу комнаты, и дыхание ее, легкое и ровное, слышно ему, и звон кандалов, когда она шевелит во сне руками.
Дайран вспомнил, как аккуратно и неторопливо девушка ела… а ведь голодна – он готов поклясться, что самое меньшее сутки у нее во рту ни крошки не было. Но лишь испарина выступила у нее на висках и над верхней губой, а движения оставались все такими же ровными, лицо – таким же замкнутым. Поев, девушка негромко поблагодарила хозяйку, на что та только вздохнула с жалостью, и попросила разрешения умыться. - Давай полью тебе, что ли, - предложила хозяйка. Прошла к стоящей у порога бочке с водой, и Дайран расслышал вздох: «Бедная девочка…» Он готов был поклясться, что хозяйка и его пленница знакомы – по крайней мере, взгляды их говорили об этом. Но – не пойман, так и не вор… - Как тебя зовут? – спросил ее Дайран, но в ответ услышал: - Зови как хочешь… - Хоть горшком? – он все еще не терял надежды вызвать ее на разговор, хоть и понимал, что это бессмысленно. - Хоть горшком, хоть девкой, - голос ее был равнодушным и усталым, - хоть ведьмой. Мне все равно… Им постелили в одной комнате по настоянию Дайрана и их второго попутчика. В комнате была только одна кровать, и Дайран уступил ее девушке. Она долго ворочалась, пытаясь устроиться поудобнее… наверное, кандалы все же натирали ей руки, а может, тоже не спалось с усталости. Но в конце концов, она затихла. А к Дайрану сон не шел – хоть тресни. Неужели это все – правда? * * * Никто из ныне живущих уже не мог помнить, когда Северное и Южное королевства решили разделиться. Тем не менее, факт оставался фактом – две сотни лет назад это была огромная и крепкая Империя, с сильным и властным правителем, урожайной и щедрой землей, профессиональной армией и весьма неплохими учеными. Но, на беду свою, последний король имел дочь - старшую, любимую, по имени Альбина, и двоих сыновей-близнецов, которые никак не могли договориться о порядке наследования престола. Король в неурочное время свалился на охоте с лошади (поговаривали, что ему помогли это сделать), принцы же, похоронив родителя, не долго думая, решили страну разделить. Границу предполагали провести по Великой реке, что пересекала Империю с запада на восток почти ровно посередине. Порешили, бросили жребий, разделили и стали править – каждый у себя. Жители, озадаченные переменами и тем, что вчерашние друзья-соседи теперь оказались заграницей, почесали макушки, но делать было нечего. Постепенно привыкли. С той поры воды утекло изрядно, причины раздела стали забываться, да и не до того стало, признаться. В королевской библиотеке хранились манускрипты, повествовавшие обо всем очень подробно, но читать их стало некому. Непонятно, по какой причине молодежь все чаще и больше подавалась в военные, чем в студенты. А с другой стороны, кому какое дело? Цены на хлеб не растут – и на том спасибо. Что интересно, о судьбе принцессы Альбины очень быстро все забыли. А может, забыть кому-то и помогли, болтали украдкой ночами в трактирах. По слухам, которые то затухали, то вспыхивали вновь, Альбина уехала на Север, к одному из братьев, а вот дальше следы ее терялись – то ли вышла замуж за одного из тамошних лордов и нарожала ему славных здоровеньких деток, то ли умерла бездетной, то ли вовсе в монастырь ушла… а еще говорили, будто убили ее, но чего только не болтают досужие кумушки? В официальных документах рядом с ее именем стояло краткое «Дата смерти неизвестна» - и понимай как знаешь. Два королевства привыкли существовать на положении друзей-соседей, и всем казалось, что такое положение вещей будет вечным и самым лучшим. Но жизнь почему-то решает так, как хочется ей, а не нам. У короля Августа II, правившего Северным королевством на протяжении 19 лет, не осталось детей. То есть детей-то было много, но вот умирали они все, не дожив до трех лет. По злому стечению обстоятельств, и приемного сына королевской семьи, мальчика-подкидыша, постигла та же участь – он умер от тифа, едва отметив десятилетие. После этого по стране поползли слухи о проклятии короля, о наветах ведьм и прочей чертовщине. Все бы ничего, но король, как и все его подданные, тоже был смертен. И потому умер в свой час, и наследника не оставил. А править страной кому-то было надо. Конечно, сердобольные соседи не смогли оставить друзей в беде. Из Южного Королевства один за другим приезжали гонцы с предложение руки и сердца вдове, которая, к слову сказать, являлась второй женой и весьма яркой красавицей. Однако предложения отвергались одно за другим. Гонцы становились все настойчивее, пока, наконец, вдовствующей королеве Силезии не было сказано впрямую: или брак, или монастырь. На это послание Силезия вовсе не ответила. Южане сочли это объявлением войны. И война не замедлила начаться… К вящему удивлению нападавших северяне почему-то не хотели сдаться без боя. Видимо, народ любил своего почившего правителя, а потому клич «Честь и свобода» неуловимо реял в воздухе над головами сражающихся. Силы были бы примерно равны, если бы у защитников было единое руководство. Но королева, в силу своей природы, в военном деле разбиралась весьма слабо, а мнения лордов на этот счет разделились. Словом, Северное королевство быстренько, хоть и кровопролитно, завоевали, объявили Империю вновь единой, разделили на области и отправили на Север лорда-наместника. Случилось это около семи лет назад. Юг очень скоро привык считать себя снова единым. А вот Север мириться с этим не хотел. По истечении года пришлось послать туда значительную часть военной силы вновь обретенной империи - то там, то тут вспыхивали восстания, крестьяне не подчинялись сборщикам налогов, новые лорды не могли удержать в повиновении подданных; казалось, сама земля не желает носить на себе завоевателей – пожары, наводнения, обвалы в горах. То мор какой нахлынет, то засуха… Военное положение прочно вошло в быт северян, в каждом городе стояло по гарнизону, комендантский час твердо укоренился на всей территории страны, что лежала севернее Юккарома. А от Юккарома до бывшей границы рукой подать было… И все бы ничего, но наряду с обывательскими сплетнями то и дело вспыхивали сплетни политические. Такие, за которые вполне могли упечь куда подальше. О том, например, что скрываются где-то наследники принцессы Альбины… ну, то есть мужа ее, лорда северных земель. О том, что вот-вот доберутся эти наследники до столицы, и уж тогда… О том, что скоро будет переворот. А еще – о том, что за родом Альбины – правда Бога, а потому забытым и отвергнутым принцам королевской крови помогают лесные люди… Дальше начинались совсем уж сказки. На сказках про лесных людей вырастал уже добрый десяток поколений имперцев. Болтали, будто бы водятся в северных лесах люди такие, лесными называются, которые понимают язык зверей и птиц, знают все тайные дороги – а их в северной части страны ого-го сколько, и с проводником заплутаешь, - а еще будто бы они могут колдовать и боятся железа, а потому воруют для себя детей из маленьких деревень (что, сами понимаете, полная чушь). Еще говорили, что со времени того раздела в их жилах течет королевская кровь, будто бы маменька одного из первых королей Империи была родом из них… а вот как найдутся потомки принцессы Альбины – прямо среди этих лесных… так сразу и наколдуют себе престол и славу. Понятно, Юг такие сплетни слушать не желал. Всех, кто любил чесать языками на эту тему, вылавливали и отправляли куда следует. Всех, кого подозревали в связи с лесными – тоже, разумеется. Говорили, что и сами лесные порой попадались. Вот только никто их почему-то никогда не видел. Дайран в эти слухи не верил. Он вообще верил только тому, что видел своими глазами. А если что-то мешало ему проверить, то эти препятствия по мере сил старался устранить. Именно поэтому он очутился в этой дыре – не поверив три года назад слухам о связи своей невесты с сыном герцога Энгринского, он решил сам все проверить. Проверил. Вызвал герцогского отпрыска на дуэль, съездил ему по роже. А поскольку сам являлся всего лишь дворянским сыном, то и угодил подальше от столицы. И спасибо, что счастливо отделался. Короче говоря, в россказни про лесных людей Дайран не верил. Не верил когда-то… И теперь, лежа без сна, решал – то ли у него, образно говоря, чердак сдвинулся, то ли все это таки правда… Но вот они, деньги, в кармане. Вот она, пленница его, и железо на ее руках – чтоб, значит, колдовать не могла. Бред… С этой мыслью Дайран наконец заснул, уже перед рассветом, когда дождь, наконец, стих, и где-то протяжно завыли собаки. |
* * *
Путь их с полным правом можно было бы назвать прогулкой, если б капитан Ойолла, что называется, с жиру не бесился. Посудите сами, чего еще желать – лошадей на постоялых дворах им подают сразу и без промедления, едва завидя бумагу, что предъявляет отец Юхан – так звали их второго провожатого (а заодно и кучера). Еду можно покупать самую лучшую, благо денег хватает. Хозяева трактиров и постоялых дворов, увидев военную форму, кланяются в пояс и только что сапоги тебе не чистят. Карета исправная, удобная, не скрипит. Монах Юхан на остановках в собеседники не лезет; смотри себе в окно, любуйся раскисшим от дождя пейзажем и не забывай приглядывать за пленницей. Доставишь до места – тебе почет и благодарность, а может, и возвращение домой, так, по крайней мере, обмолвился отец Юхан. Так чего еще надо-то тебе, дурак? Дайран в окно смотреть не желал, но встречаться взглядом с девушкой у него тоже особого желания не было. Его мучило неясное чувство, которому сам он определения дать не мог, а назови это кто-нибудь чувством жалости, удивился бы сильно. Капитану Ойолла приходилось конвоировать пленных, приходилось даже их ликвидировать, ну и допрашивать – само собой. Но мысль о девушке как о пленнице вызывала в нем досаду. То ли молодость девчонки смущала. То ли… ну, похожа она на его сестру, и все тут. То ли просто жалко ее. Понятно ведь, что не для званой беседы и не к теще на блины ее везут. Дайран, слава те Господи, лично не знаком был с методами особистов, но то, что о них рассказывали, вызывало в нем желание никогда в поле зрения оного отдела не попадать. А тут – девчонка… Девушка, впрочем, держалась очень спокойно. То ли не знала, куда и зачем ее везут (что вряд ли), то ли характер такой. За день десятка слов не произнесет. Обузой не была, помощи не просила; кандалы ее имели достаточно длинную цепь и движениям, по наблюдениям Дайрана, почти не мешали, оттого и управлялась сама со всеми своими делами. Только вот волосы расчесать не могла; заплетенные когда-то в аккуратные косы, они теперь разлохматились, лезли на лицо, девушка сдувала их легким движением губ, но опять же – ни слова. Словом, мечта любого конвоира… При этой мысли Дайран морщился. Его, офицера, роль конвойного при Особом отделе не прельщала. Впрочем, вряд ли ему было позволено выбирать. Довезти ее скорее – и забыть. На третий день пути отец Юхан свернул с наезженной торной дороги на тропку, больше подходящую для лесной. На вопрос Дайрана ответил, что так надо. Лаконизм его вообще Дайрана восхищал; надо – и все тут. Впрочем, судя по всему, Юхан дорогу знал хорошо, недаром же так уверенно не обращал внимания на частые попутные тропинки и множество развилок. На карте этой дороги не было, да и вообще маршрут был указан очень и очень неопределенно, поэтому Дайран решил положиться на знание спутника и на волю Божию. Ну, а то, что ночевать им придется под открытым небом, так это его волновало мало. Место для ночлега выбирал Юхан. Дайран лениво вглядывался в вечернее небо, на котором закат алыми полосами вычертил немыслимые узоры, отмахивался от комаров и думал, что вот сейчас запалят они костерок, чаю вскипятят… что может быть лучше после целого дня глотания пыли? Девушка, по обыкновению, сидела молча и почти неподвижно. Они остановились у родника, бьющего из ямки под корнями огромной сосны. Дайран распряг и стреножил лошадей, и, пока Юхан хлопотал, устраивая кострище, собрался за дровами. За пленницей нужды следить не было – куда она в кандалах денется? Между тем, сушняка, пригодного для костра на всю ночь, попадалось маловато, и Дайран отошел от стоянки уже достаточно далеко. Разрубая толстый ствол поваленной ветром сосны, он остановился передохнуть, утер лицо, отгоняя назойливых комаров, и вдруг послышался ему крик от стоянки – слабый, женский. Дайран мотнул головой, отгоняя сомнения, но крик повторился, и капитан, схватив в дополнение к топору суковатую дубину, со всех ног кинулся назад. За секунды бега ему пришло в голову все, начиная от «напали разбойники» и заканчивая «девчонку зашибло чем-то». Готовый отбиваться хоть от взвода колдунов разом, Дайран вылетел на полянку… Но все оказалось намного проще. По земле катался пыльный клубок, в котором без труда можно было распознать пленницу и Юхана. Монах навалился на девушку, задирая ей подол, разрывая одежду; цепь кандалов уже оказалась притянутой к колесу кареты. Девчонка отчаянно вырывалась, но уже не кричала – видимо, поняла, что бесполезно. Гибкая и, видимо, сильная, она не давалась, и, если б не скованные руки, вряд ли Юхану удалось бы ее одолеть… В два прыжка Дайран подскочил к ним, изо всех сил отодрал монаха от пленницы и, приподняв в воздух, отвесив хорошую затрещину, отшвырнул к краю поляны. Тот, однако, вскочил сразу же и завопил недоуменно: - Да ты что, капитан? С ума спятил? - Ты сам спятил? – заорал Дайран в ответ. – Это называется «доставить к месту», да? - Да ты… - Юхан рассмеялся, утирая потное лицо. – Убудет с нее, что ли? Никто и не узнает, капитан. А если тебе первому охота, так сказал бы, мне не жалко… начинай… - Пошел вон, - с отвращением проговорил Дайран, поднимая дубину. - Капитан… – Юхан медленно приближался, и глаза его светились недобрым светом. – Не дури. А то я ведь и написать про тебя могу… кое-что. - Испугал… - И пойдешь ты не в родимую столицу, а обратно… щи сапогом хлебать… оно тебе надо? – Юхан осторожно подходил к нему… - Пошел вон, - повторил Дайран. В этот момент монах прыгнул… и через мгновение отлетел назад, кувыркнувшись через голову, зарылся лицом в траву и остался лежать недвижим. Дайран несколько секунд тупо смотрел на него. Подошел, тронул носком сапога. - Вставай, что ли… эй, слышь… Наклонился, тронул за плечо, перевернул. С воскового лица на него смотрели широко раскрытые глаза, в которых не было жизни. - Черт, - потерянно прошептал Дайран. – Я не хотел…Не рассчитал… Солнце медленно садилось, и в его неярком свете все казалось нереальным… словно несколько минут назад здесь была – правда, а теперь вот - сон. Дайран помотал головой и опустился рядом. - Черт… - еще раз пробормотал он. |
Сзади донесся шорох и негромкий голос:
- Господин офицер… вы последуете его примеру или я уже могу встать? Девушка пыталась подняться, но не могла распутать замотанную вокруг колеса цепь, удерживающую ее руки над головой. Дайран медленно повернулся, пару секунд смотрел на нее – устало, она же – с вызовом и беспомощно. Потом подошел, распутал железные звенья, поднял пленницу на ноги, поставил… - Жива? Она кивнула. Лицо ее было вымазано в грязи, но глаза, к удивлению Дайрана, остались сухими. Он-то думал, что девчонку развезет едва ли не в хлам, но она не только не рыдала, захлебываясь, но и, кажется, не утратила способности соображать. Очень аккуратно отряхнула от пыли и налипших сосновых иголок юбку, подошла, наклонилась над монахом, тронула его за руку. - Насмерть… - Откуда ты знаешь? – глупо спросил Дайран. - Знаю… Я видела… - Девушка отвернулась от него, посмотрела куда-то в небо. Губы ее едва заметно шевельнулись Несколько секунд они стояли молча. На Дайрана навалилось какое-то тупое оцепенение. Только ручеек так мирно журчал рядом, словно и не было ничего этого… Но, хочешь не хочешь, пришлось двигаться. Хоронить погибшего; разводить костер; думать о том, что делать дальше. Дайран взял пленницу за плечи, развернул в сторону ручья. - Иди умойся… На чучело похожа. Все так же спокойно и равнодушно она кивнула, отошла к скале, под которой ручеек образовывал небольшую впадину. В стремительно сгущающихся сумерках виден был только ее тонкий силуэт, странно неподвижный. Дайран орудовал над костром, не забывая в ту сторону поглядывать; потом не выдержал. Подошел. Девушка стояла на коленях, опустив руки в ледяную воду, по щекам ее ручьями бежали слезы, а плечи содрогались от сдавленных рыданий. - Ну вот… - пробормотал храбрый капитан Ойолла, не выносивший женских слез. – Ну что ты… Как ее успокоить, он не знал. Да и стоило ли успокаивать. Дайран понимал, что с этими слезами прорвались, наконец, боль, ужас, отчаяние – все, что пленница старательно скрывала под маской безразличия… гордость тоже не бесконечна. Ему, солдату, самому хотелось завыть от глупости и бессмысленности происшедшего, а тут еще с девчонкой возиться. Он тронул девушку за плечи: - Вставай… пойдем к костру. Не сиди в воде, холодно, простудишься… Уже совсем стемнело, только на западе еще догорали облака. Дайран подвел пленницу к костру, усадил на поваленное бревно, порывшись в мешке, бросил ей свое полотенце, сам же занялся дровами. Спросил, не поворачивая головы: - Как тебя все-таки зовут? И после паузы услышал: - Зови меня Регда… - Странное имя, - с ноткой удивления сказал Дайран. - Это не имя, - голос ее был вроде бы безразличным, но всхлипы еще прорывались. - Скорее прозвище... - И что означает? Девушка не ответила. Как имя, Дайран спрашивать не стал. Сразу ясно, что не скажет. - Не плачь, - попросил Дайран очень мягко. И вырвалось, словно само собой. – Слезами не поможешь… - Да я и не плачу уже, - отозвалась она, по-детски шмыгнув носом. – Так… просто… руки болят… Огонь разгорелся наконец, занялись толстые сучья. Уже совсем стемнело, но это уже не пугало. Есть огонь, будет тепло… сейчас согреть воды в котелке… а потом – свалиться хоть прямо наземь и спать, спать. Дайран выпрямился, блаженно потянувшись, подошел к Регде, так и сидевшей неподвижно. - Покажи, что с руками, - попросил так же мягко. Взял ее маленькие ладони в свои, сдвинул, насколько мог, браслеты кандалов вверх, посмотрел. Покачал головой. – Где тебя так? Сопротивляясь при аресте, она рассадила левое запястье - чем, уже не помнит. Ранка была неглубокой – так, царапина, и могла бы затянуться, если бы не кандалы. Браслеты наручников превратили царапину в открытую рану, постоянно натирая ее. Регда пыталась замотать руку обрывком рубашки – не получилось. Ну, а возня нынешнего вечера еще добавила… На правом запястье тоже проступали сине-багровые полосы. - Все ясно, - сумрачно проронил Дайран и пошел в карету. Он рылся в своем мешке, отыскивая бинт и целебную мазь, что на всякий случай сунул ему на прощание Брен, и думал, что нарушает инструкцию. Кандалы с пленницы не полагалось снимать ни при каких обстоятельствах. И что если она начнет колдовать – вот прямо сейчас, или – того хуже! – решит сбежать, то головы ему не сносить, это точно. Впрочем, головы ему и так не сносить – за Юхана. Идиотская ситуация… Вынырнув наружу, Дайран деловито и сосредоточенно занялся костром. Дождался, пока согреется вода, часть перелил в свою кружку, из оставшейся быстро соорудил похлебку – Регда, как обычно, и не пыталась ему помогать, сидела, молча глядя в огонь, - нарезал хлеб, но разливать варево по чашкам не стал. Взял девушку за локоть, потянул поближе к огню. - Сядь-ка сюда… - и кожей ощущал ее удивленный взгляд, пока возился с ключом и замком кандалов. Хмуро процедил: - Очень надеюсь, что ты не станешь делать глупости. Протяни руку… Регда не проронила ни звука, пока он промывал рану, смазывал и бинтовал опухшее запястье. Только раз сдавленно застонала и инстинктивно потянула руку, но Дайран, не прекращая работы, попросил тихонько: - Потерпи… чуть-чуть осталось… Она смотрела, не отрываясь, на склонившегося над ее руками высокого офицера в чужой форме, и лицо ее было бесстрастным, но в глазах плясали язычки пламени. - Дай вторую… на всякий случай. - Как тебя зовут, офицер? – спросила Регда негромко. - Дайран Ойолла. - Спасибо тебе… - помедлив, проговорила она. - Не за что, - отозвался он, выпрямляясь. – Все. Завтра утром еще раз перевяжу. Ну, а теперь давай обратно… прости, иначе нельзя. - Дайран… - она запнулась. – Прошу тебя… позволь мне умыться и волосы расчесать. – Улыбнулась тихонько: - Я, сам видишь, уже на чучело похожа, а кандалы мешают… Он прямо и резко посмотрел ей в глаза. - Послушай… Ты сама знаешь, что мне это запрещено. И я надеюсь, что ты все понимаешь и не станешь колдовать прямо здесь… - Не станешь – что? – удивленно перебила девушка. - Колдовать... ну, ты же из лесных…, - угрюмо буркнул Дайран. Регда захохотала вдруг. - Ты что же, веришь в то, что лесные люди боятся железа? И что они колдуны? И ты поэтому… тебе монах напел, да? Что с меня кандалы не снимать? Ой, Дайран… - она, просмеявшись, отдышалась. – Прости. Ты в это веришь, да? Ерунда это все. Сказки старых бабушек. Не колдунья я ни разу. И железа не боюсь. Я человек, такой же, как ты. Ну, честное слово. - И крещеная? – Дайран понимал, что говорит чушь, но остановиться не мог. - Конечно, - Регда посерьезнела, расстегнула ворот, вытащила маленький крестик на тонкой цепочке. – Вот… - Извини, - угрюмо проговорил он. – Но откуда же я знал… - Ладно, ладно. Но я правда не колдунья… - А что из лесных – тоже правда? - Ну… да… наверное, так нас называют… … Она расчесывала густые, длинные темные волосы, а Дайран сидел рядом и смотрел на нее. Пряди в свете костра отливали рыжиной, а лицо девушки было таким светлым и домашним, что капитану вспомнилась мать. Она любила возиться с волосами маленькой дочки, а Дайран, восьмилетний, смотреть на это любил. У сестренки волосы такие же, с тем же медным отливом… Регда аккуратно заплела волосы в косу, затянула лентой. Посмотрела на своего конвоира и улыбнулась. - Я пойду к ручью умываться… если боишься, что сбегу, идем вместе. - Идем, - коротко бросил он, поднимаясь. Правда, стоял он не рядом с ней, а в трех шагах. Регда азартно фыркала и плескалась, явно наслаждаясь свободой. И когда они вернулись к костру, лицо ее было почти веселым. Дайран вздохнул: - Все? Тогда давай сюда руки… Девушка усмехнулась негромко и грустно, протянула руки. Бинты на ее запястьях слабо отсвечивали в темноте… Добавлено через 1 минуту Продолжение следует... |
* * *
- Я сам себе злобный идиот, - хмуро пробормотал Дайран. – Но что делать-то теперь? Утро – хмурое и сырое – едва не стекало им на плечи мелкой моросью. Лесная тропка уже начинала раскисать, и небо нависало над головой так, что в десяти шагах не различить было деревьев. Они уже залили костер и уложили вещи, готовясь следовать дальше. Оставалось понять – куда? На карте, выданной Дайрану, этой тропки не значилось. Дорога до Юккарема – нормальная, по крайней мере, - была проложена только одна, и явно не здесь. Места эти Дайран не знал. И даже нельзя было влезть на дерево и оглядеться, потому что густой туман, заливавший небо, не спешил рассеиваться. Оставалось одно – ехать по этой дороге, а там – как Бог покажет. Еды лошадям, по крайней мере, здесь хватало, а у них самих еще оставался запас, на пару дней хватит. Дайран обвел глазами поляну, приютившую их на эту ночь; в стороне, под деревьями, чернел холмик – могила Юхана. «Этот камень всю жизнь будет лежать на моей совести», - подумал капитан. Ночью он почти не спал – не мог. Стоило закрыть глаза – вспыхивали перед глазами события прошедшего вечера, по кругу: дрова, крик девушки, ссора с Юханом, падение тяжелого тела – и вот монах лежит, уткнувшись в землю. И снова – дрова, крик, ссора, неподвижное тело на земле. И опять все сначала… Как глупо. Потом он про себя молился за погибшего; видимо, это же делала и Регда – до него доносился едва различимый шепот ее. Дайран удивлялся спокойствию девушки. Сам он после первого своего боя, первого убитого неделю не мог в себя прийти, почти не ел, а ночами снились кошмары. А тут – ведь женщина, не воин, а так спокойна… бесчувственная она, что ли? Или вправду колдунья? Теперь она стояла возле лошадей и, кажется, с ними разговаривала. Лошади фыркали. Дайран покосился на нее и вздохнул. Красивая, черт побери. Жалко… - В общем, так, - объявил он, подходя к карете. – Едем, куда глаза глядят. Раз дорога проложена, значит, по ней люди ходят… - Не всегда, - отозвалась Регда. - Что «не всегда»? – не понял Дайран. - Не всегда люди ходят. Бывает, что и звери. - У тебя есть другой выход? Она пожала плечами. - Ну вот… иди в карету. Следующие несколько дней Дайран почти не помнил. Хмурое небо (хорошо хоть, дождь закончился), грязная дорога, комья земли из-под колес, занемевшая от долгой неподвижности спина, дрожащие к вечеру от усталости руки. И – ни одной живой души кругом. Дорога, которая могла привести их к жилью, все петляла среди деревьев и, кажется, конца и края ей не было. К вечеру третьего дня у капитана в голове зашевелилась мысль «Влипли…» Еда у них закончилась. Сухари растягивали, как могли; Дайран попытался подстрелить какую-то птицу, но неудачно. На недолгих стоянках Регда набирала грибов и варила из них похлебку, находила какие-то коренья, которые Дайран есть категорически отказался… сначала. А потом – голод не тетка – пришлось попробовать, и - странно! – оказалось даже вкусно. Вместо чая они теперь пили отвар из каких-то трав. Дайран в первый раз опасливо спросил: - Не отравишь? - Не бойся, - усмехнулась Регда. – Хотела бы – давно бы отравила… - Ну спасибо, - пробормотал он растерянно. Отношения с пленницей у Дайрана сложились странные. Она все так же почти всегда молчала, если только он не спрашивал ее о чем-нибудь. Но уж если спрашивал, в ответ мог получить как сухое «Да» или «Нет», так и едкую насмешку, не зная заранее, на что нарвется. И тем не менее, Дайран чувствовал себя с ней свободнее, чем в первые дни, его уже не мучила странная виноватость перед пленницей. Не то сблизила их нелепая гибель монаха, не то сказалось, что сейчас они были в одинаковом положении и совершенно одинаково не знали, как выберутся из всей этой истории, то есть из незнакомого леса. Если бы не кандалы Регды, Дайран мог бы подумать, что они просто попутчики. К слову, кандалы он с нее так и не снимал. Однако рана на ее руке почти затянулась, потому что бинты Дайран не снимал и дважды в день заново перевязывал ее. Однажды девушка грустно спросила: - Слушай, зачем ты это делаешь? - А что, не надо? – отозвался Дайран. Она фыркнула: - Там, где меня ждут, это, наверное, окажется лишним… Дайран поднял голову и посмотрел ей в лицо, в глаза, обведенные темными кругами. И понял, что она все знает. И то, куда ее везут, и то, зачем, и… то, что с ней будет после. И спросил тихонько: - Ты, что ли, совсем не боишься? Регда отозвалась не сразу. - Тебе-то что… капитан… Она вырвала у него руку и отвернулась. Не надо было говорить ничего, но капитан все-таки сказал: - Ты какая-то… по-моему, совсем бесчувственная. На твоих глазах человека убили… я думал, ты хоть испугаешься, а ты… И тут тоже… - Просто это не первый убитый, которого я видела, - отозвалась, не оборачиваясь, девушка. – И не второй… - Почему… - Потому. Мне было пятнадцать, когда погибла моя мать. У меня на глазах. И потом… приходилось помогать и лечить, и хоронить… И вообще… - Скажи все-таки, кто ты? – попросил он. - Я? – она повернулась и прямо взглянула ему в глаза. – Человек. - Говорят, вы – нежить. - Ну да, - девушка усмехнулась. – Детей крадем, железа боимся, колдовать умеем. Враки это все. Мы живем в лесу, но… просто знаем больше остальных, вот и все. И живем дольше. - Сколько? - Ну, больше ста обычно… если не убьют. - Тогда почему же вас убивают? - Потому что, - сухо ответила Регда и отвернулась. Замолчала. Больше в тот вечер они не разговаривали. |
| Часовой пояс GMT +3, время: 19:36. |