Форум - Мир Любви и Романтики

Форум - Мир Любви и Романтики (http://world-of-love.ru/forum/index.php)
-   О Любви в прозе (http://world-of-love.ru/forum/forumdisplay.php?f=32)
-   -   Сказка о любви (http://world-of-love.ru/forum/showthread.php?t=11525)

Нион 13.02.2011 21:18

* * *

- …Ладно, - проговорил, наконец, Саадан, - что мы все о прошлом. Давай поговорим о настоящем. Тала, ответь мне, зачем ты приехала сюда?
Он налил вина ей и себе, сел удобнее. Испытующе глянул на женщину.
Тала помедлила.
- Только не нужно говорить о том, что ты готова пожертвовать собой ради жизни твоего народа, - усмехнулся Саадан, отпивая из бокала. – Это банально и пошло… и, кроме того, неправда. Ну, пожертвовать собой ты все-таки готова, насколько я вижу… только скорее ради мужа и сына. Так?
- Да.
- Рад, что ты признаешь это. Ну, так зачем ты пришла? – повторил он.
- Я… - она незаметно сжала пальцами край скатерти. – Я хотела просить тебя… уведи войска, Саадан!
- Я уже ответил тебе отказом. Это все?
Тала молчала, поглаживая черенок вилки. В самом деле, зачем она пришла? Просить его отступиться – после того, какой путь они проделали и какой решимости полны? После того, как князь Реут положил к своим ногам едва ли не половину земель? Смешно было бы и думать. Рассчитывать, что, увидев ее, Саадан сразу же все бросит и кинется к ней в объятия? Ну, конечно, очень умно. Просить его не убивать ее мужа? Но он это и так сделает… вернее, сделает, если Тирайн отдаст ему Камень. Но ведь добровольно Тир не отдаст.
- Я не стану убивать твоего мужа, княгиня, - проговорил Саадан, словно прочитав ее мысли. – Тала, если бы ты и могла что-то предложить мне, это ничего бы не изменило. Мне нужно только одно.
- А князь…
- Князь! - Саадан усмехнулся, встал. – Князь Реут, конечно, полководец, воин, правитель. Но против твоего мужа он не стоит ничего. Ничего, - повторил он, разворачиваясь. - Поэтому он не решался нападать на вас… до тех пор, пока у него не появился я. У нас с ним соглашение. Он получает княжество, а я – то, что должно стать моим. Не больше, но и не меньше.
Тала долго молчала. Молчал и Саадан, глядя на нее. Лицо его было замкнутым и очень усталым.
Снаружи донеслись тяжелые шаги. Кто-то остановился у входа снаружи, негромко покашлял.
- Господин, - послышался почтительный голос, - вас повелитель ищет. Послал сказать, что…
- Подождет, - громко сказал Саадан. – Скоро буду.
- Хорошо, господин…
Шлепанье чьих-то сапог по грязи. Ругательство под нос.
Женщина провела руками по лицу, не решаясь заговорить. Как же глупо, как нелепо все у нас получилось. Саа, я столько лет ждала этой встречи, а вышло… Силы Великие, что же мы наделали с тобой, Саадан, что же мы наделали!
- Завтра… - сказала она, наконец, - я должна быть там. Я буду там. Там – мой дом, и я должна защищать его.
- Не сомневаюсь. Не волнуйся, утром тебе вернут коня, ты сможешь уехать. Советую только сделать это пораньше, до начала штурма, чтобы успеть добраться до города. Кстати, почему ты осталась здесь? Почему не уехала с сыном в Инатту?
- Мы не успели, ваши перекрыли дорогу. А теперь в городе безопаснее – там хотя бы стены крепкие. И… я, конечно, уже почти ничего не могу, но с какой стороны держать лук, пока еще помню! – зло добавила она.
Саадан снова сел. Задумчиво побарабанил пальцами по столу.
- Успокойся, - сказал, наконец, очень мягко. – Уедешь, если захочешь. Ты свободна и вольна вернуться. И поешь хоть немного. Тебе нужны будут силы.
- Саа, - женщина умоляюще посмотрела на него. – Объясни, Саа – зачем тебе это?
- Что – это? – спокойно спросил маг.
- Это все? Зачем тебе Камень? Почему ты… почему ради него, ради этого обязательно убивать других?
- Для этого совершенно не обязательно убивать, Тала. Поверь мне, не обязательно и даже не нужно.
- Но…
- Но есть вещи, от которых я не могу отказаться даже ради того, чтобы не совершить убийство.
- И что же это?
- Стихия, Тала. Работа. Та, которая больше жизни.
- Это так много значит для тебя?
Он удивленно взглянул на нее.
- А как же иначе? Разве это было не так для нас всех?
- Порой мне хочется разбить эти Камни, - с бессильной злостью сказала Тала. – Совсем, ко всем Стихиям! Чтобы их никогда не было на свете!
- Ты же знаешь, что это невозможно, - спокойно ответил Саадан.
- О да! Что-что, а это я знаю… к сожалению. Будь проклят тот день, когда возникла у вас эта дурацкая идея!
- Но она возникла. И ты ведь тоже работала с нами.
- Я никогда этого не хотела! Никогда! И это было… да, для меня – только игра…
- Для нас, как выяснилось, нет.
- Саа, зачем, зачем? Ты посмотри на себя – ты же умер, он сожрал тебя, этот Камень, он…
- Как и твоего мужа, княгиня Таэлла.
- Нет! Для Тирайна Камень никогда не был великой целью!
- Ты так думаешь? Если бы это было так, завтрашнего сражения можно было бы избежать.
- Будь он проклят! – Тала в отчаянии ударила кулаком по столу.
Саадан молчал.
- Саа… - глаза ее странно блестели. – А если уничтожить Камень – что будет тогда?
- Это невозможно, - снова сказал он.
- И все-таки? Чисто теоретически…
- Ну, если теоретически… - Саадан усмехнулся. – Мир не рухнет в бездну, это точно. Но с большой вероятностью… да что там – почти наверняка – владелец его погибнет. – Он подумал. – Если это буду я – точно. Если Тир… ну, он спасется, я думаю, хотя точно сказать не могу. Кервину, как ты понимаешь, уже все равно. Ты… ты точно выживешь.
- Почему?
Саадан задумчиво потер щеку ладонью.
- Твой Камень, как я понимаю, пока пуст. А остальные… Слишком много вложено. Силы, я имею в виду. Один шанс из тысячи, что тот, кто владеет Камнем, останется жив. Тебе так не терпится от меня избавиться?
Тала опустила голову.
- И потом, с уничтожением даже одного Камня обессмыслится вся наша затея. Ведь только имея на руках все четыре…
- Я свой даже не… не трогала с тех пор, как…. – Тала умолкла.
- Это ничего не значит – главное, что он теоретически существует. Даже если ты не согласишься продолжить работу, все равно - ты не единственный Огненный маг на свете.
- Всех четырех у тебя никогда не будет.
- Будет, - улыбнулся Саадан. – Завтра.
Они молчали, глядя друг на друга: одна – дерзко и насмешливо, второй – спокойно и устало.
Наконец женщина нарушила молчание.
- Саадан… Если я отдам тебе свой… если – ты уйдешь от города?
- Нет, - качнул головой маг. – Мне нужен Камень Земли. Мне нужны все четыре.
- Зачем? - Она требовательно смотрела ему в глаза. - Вот только не надо этой чепухи о служении человечеству и рождении новой жизни. Будь это так… эта цель не стоит крови и стольких жизней. Тебе нужно что-то другое. Что? Власть?
- Тебе не понять этого.
- Где уж нам, - горько усмехнулась женщина. – Где нам понять вас, великих… Саа, остановись, - она умоляюще коснулась его руки. - Ты же не был таким! Вспомни, как вы мечтали о том, что станете исцелять. Вспомни о том, ради чего была вся наша работа. Вспомни, Саа!
- Я помню, - сухо сказал он. – В конце концов, именно ради того, чтобы наша работа получила завершение, я сегодня – здесь. Именно ради этого.
- Ради того, чтобы помочь одним людям, ты способен убить других?
- А иначе нельзя. В мире – нашем, вещном, несовершенном – не бывает иначе.
- Это не оправдание.
- А я и не ищу оправданий, Тала. Вот уж чего я никогда не искал, так это оправданий кого бы то ни было. И себя в первую очередь.
Тала помолчала.
- Ты получишь этот Камень. Что дальше?
- Дальше… это слишком долго рассказывать.
Повисла пауза.
- Ладно, пусть, - вымолвила Тала, наконец. – А как ты намерен поступить с нами? С Тирайном, со мной?
Саадан пожал плечами.
- Если на то будет ваша воля, вы уедете на север, в Инатту. Насколько я помню, у тебя был в Ледене дом. Он есть сейчас?
- Да…
- Тем более. Уедете, если захотите. Хотя, сказать честно, я был бы… я бы просил Тирайна остаться со мной.
- Зачем?
- Чтобы работать.
- Работать?
- Камни потребуют от меня еще очень многого. Я просил бы и тебя, Тала… если бы ты согласилась…
Она подняла на него угасший взгляд.
- Я пустая, Саадан. Совсем.
В глазах его мелькнуло… сочувствие? Жалость? Или это только показалось в неверном свете свечи?
- Вот как…
- Да. Ты же помнишь – женщины после родов… - Тала не договорила.
Саадан помолчал, вертя в руках ломоть лепешки.
- Жаль. Хотя нет, не жаль – это существенно облегчит мне жизнь завтра при штурме. Что ж, тогда я дам вам охрану и ты уедешь с сыном. Если захочешь.
Если захочешь…
Тала вскинула голову, и он не отвел взгляда. Сказал спокойно:
- Но я был бы рад, если бы ты осталась и помогла нам хотя бы советом. Ты ведь много знаешь о природе Огня, Тала, твой опыт…
- Я пустая уже три года.
- Все равно. Не многое забудется за такой короткий срок.
Тала неожиданно засмеялась. Встала, прошла от стены до стены, остановилась напротив.
- Вы делите шкуру неубитого медведя, господин завоеватель. Ты не забыл о том, что город еще не взят?
- Он будет взят, - спокойно сказал Саадан.
- Ты так уверен в этом? В прежние времена вы с Тирайном были равны по силе.
- Это было раньше.
- Что изменилось? - Тала пристально посмотрела на него. – Или ты стал столь велик?
- Я не хитрю с тобой и не скрываю. Да.

Нион 13.02.2011 21:19

Тала сглотнула. И – рассмеялась ему в лицо.
- Не надейся на легкий успех, господин маг! Тирайн будет как минимум равен тебе.
Саадан взглянул непонимающе – и маска непроницаемого спокойствия слетела с его лица. Вскочил, дернулся к ней, желая - схватить за плечи? спросить? ударить? – но остановился. Прошептал едва слышно:
- Значит, Тир сумел… Он все-таки подчинил Камень.
- Ты этого не ждал? – насмешливо и зло поддела она.
- Нет, отчего же, - снова очень спокойно ответил маг. – Я предвидел это. Мы будем равны силами – вот и все. Кто знает, как повернутся события.
- Устоит тот, кто прав, - тихо и отчетливо сказала она.
- Посмотрим.
Тала сжала кулаки.
И… остановилась, тряхнула головой. Злость неожиданно ушла – осталось отчаяние. И усталость, огромная, как это небо, как разделившие их десять лет. Как глупо. Как нелепо и смешно, как больно… Силы Великие, как больно.
- Еще не поздно все исправить, - прошептала она.
- Нет. Уже поздно.
- Саа… - она помедлила. - Я обещаю тебе. Я не стану… - голос ее сорвался, - завтра я не стану стрелять в тебя, обещаю.
Пауза.
- Свой главный выстрел ты уже сделала, - негромко ответил Саадан, отворачиваясь. И Тала вскинула ладони, защищаясь, как от удара – таким усталым и замкнутым стало вдруг его лицо.
- Зачем ты так? – прошептала она.
- Оставим этот разговор.
Чужие.
… Они смотрели друг на друга, разделенные несколькими шагами. Так тихо было – словно во всем мире исчез весь шум, все, что могло помешать им… и все, что могло помешать, сейчас стояло меж ними, разделяя невидимой, но прочной стеной. Стеной толще, чем крепостные. Стеной десяти лет одиночества.
Они смотрели, смотрели друг на друга.
Еще миг – а потом развернуться и уйти. И оставить все, как есть. И остаться теми, кем были, - не то врагами, не то случайными знакомыми, совсем чужими людьми. А на пальце у него – кольцо, тонкое серебряное кольцо, так похожее на то, что она надела ему когда-то...
И глаза – точно это серебро… потемневшее от времени серебро… и ее глаза – как два изумруда, и нет больше ничего, они как два омута, в которых падаешь и тонешь…
Рожок снаружи пропел сигнал отбоя. Что-то грохнуло (ведро упало? щит покатился?), так что они вздрогнули, снаружи кто-то выругался…
… и их – мгновенно! - бросила друг к другу слепая, нерассуждающая сила!
Так просто и так страшно сделать этот единственный шаг, вскрик, вздох – преодолеть разделявшее их пространство, время, расстояние. Преодолеть отчуждение, вставшее глухой стеной, преодолеть все эти десять лет, сделавшие их врагами. Сойтись вплотную, положить ладони на худые плечи, обтянутые серым шелком рубашки. Коснуться волос, висков… прижаться, вдохнуть дурманящий, родной запах.
- Не уходи, - прошептал он едва слышно, не открывая глаз, не шевелясь. – Только не уходи…
Вздрагивающие ладони прижались к его губам.
- Никогда…
Огни светильников он задул, не трогаясь с места, одним движением пальцев.

Силы Великие, думала Тала, как же много мы с тобой не успели. Как многого не было у нас, но могло бы быть, могло - если бы. Мы не валялись в зелени и цветах летнего луга, я не сдувала капли росы с твоих загорелых плеч. Мы не играли в снежки на Старой площади при свете фонаря, под кружащимися в воздухе снежинками. Ты не любил меня в осеннем лесу на ворохе золотых листьев. Не, не, не. И не тебе я протянула на руках сына, маленький теплый комочек, он мог бы принадлежать больше тебе, чем мне, а вышло не так, не так, и кого винить теперь в этом?
Как же я жила без тебя все эти годы… Но жила. Потому что надо. Потому что уйти – самой – было бы еще хуже; это было бы слабостью, а ты ведь любил меня сильную. И не сказать, что я гордилась своей силой… раньше – да, но только время это минуло безвозвратно, не до гордости мне теперь, Саа, не до гордости, мне теперь все равно. И если бы была хоть маленькая надежда, что ТАМ я встречу тебя, я шагнула бы за грань, не раздумывая. Держала надежда – а если ты все-таки жив?
Я не знала раньше, что такое счастье. Теперь – знаю. Чувствовать твои ладони на обнаженной коже, ловить встречный порыв тела, губ… мы – единое целое… знать, что ты – мой на всю жизнь, до конца, видеть рядом твои глаза… как давно это было в последний раз! Жаль только, что счастья этого нам досталось так мало – огонь, зажженный тобой во мне, очень скоро задует холодный ветер. Прости меня. Я люблю тебя.
- Я люблю тебя, - Саадан не открывал глаз. – Я люблю тебя больше жизни, больше всего на свете. Тала… счастье мое… не уходи.
Тихо стучали дождевые капли за пологом шатра, отмеряя ночные минуты; время утекало. Безжалостное, беспощадное время, не ведающее усталости. Повремени, прошу тебя, не отпускай, дай наглядеться на него, спящего, дай надышаться одним с ним воздухом… не разрывай кольцо рук – еще немного, и мы сами разойдемся, но пока пусть эти минуты будут – наши. Наши. Навсегда.
Тала прижалась к нему, дрожащими пальцами провела по его губам, волосам.
- Люблю…
- Не уходи, - повторил он. – Останься со мной, останься… навсегда, насовсем! К черту все, я увезу тебя с собой, мне ничего больше не нужно, кроме тебя!
- Если бы это было возможно… - прошептала она. - Я бы все отдала за то, чтобы остаться с тобой. Но я не могу…
- Тала… любимая моя. Если бы ты знала, как долго я ждал… только ты помогала мне выжить эти годы. Как я мог жить без тебя?
- Как я могла жить без тебя? – эхом повторила она. – Я ждала тебя…
- Я знаю… верю.
- Я люблю тебя.
Ладонь к ладони, одно тепло на двоих, губы скользят по коже – словно по сердцу, и никакая сила в мире не сможет развести наши руки. Что же ты делаешь со мной, как же ты так умеешь – никогда, никогда в жизни не было такого счастья. Быть может, мы созданы только друг для друга в этой жизни? Наверное, мы – две половинки одного целого, оттого с другим я не могла испытывать такой радости и такой боли? Не отпускать бы, никогда не отпускать, ни на минуту, ни на секунду – разве можно расстаться, как можно расцепить переплетенные пальцы, уйти – точно с золотого берега броситься в омут головой.
Ушло «вчера» и никогда не наступит «завтра», осталось только «сейчас» - яркое, невыразимо прекрасное. Огонь внутри, давно забытый или никогда не изведанный. Мир – прозрачный, светло-серебристый, ясный, как никогда раньше. И нежность, и страсть, и счастье – тот от века неведомый сплав, который, наверное, люди зовут Любовью… У нас с тобой должна была быть постель из роз, и свадьба, и белое вино в высоком бокале, и кольца, и смех, и свой дом – а достался лишь походный шатер и ночь, украденная у жизни.
Он коснулся ее губ кончиками пальцев.
- Не уходи! Останься со мной… прошу, останься!
Тала едва слышно вздохнула, кладя голову на его плечо.
- Не могу… Пойми, не могу. У меня сын… и муж. Я должна уехать.
Саадан приподнялся на локте, взял ее руки в свои.
- Останься, прошу! Возьми сына и возвращайся ко мне. Мы вырастим его, я дам ему свое имя, мы…
- Нет, - Тала помотала головой - и отстранилась. – Я не могу. Это… будет подло.
… Словно напряженная струна лопнула – так резко и звонко прозвучало это.
- Подло? – он отодвинулся тоже. – А это - не подло?
- Что?
- То, что ты делаешь сейчас… Это – не подло?
Невыносимо долгую минуту они смотрели друг на друга.
Дождь снаружи перестал. Задул ветер, разгоняя тучи.
Потом Тала встала и потянулась за одеждой.
- Да, - голос ее прозвучал безжизненно-ровно, хотя пальцы дрожали. – Это подло, я знаю. По отношению ко всем – к тебе, к моему мужу. Утром я уеду.
- Тала…
Шелест одежды. Прерывистое, точно со слезами, дыхание…
Заколов волосы, женщина накинула плащ и, не оборачиваясь, вышла. Сделала несколько шагов, остановилась. И долго-долго стояла по щиколотку в грязи, вдыхая мокрый, холодный воздух.

Нион 13.02.2011 21:19

* * *

Летнее утро – утро перед боем - занималось хмурое, серое, словно невыспавшееся. Покрывало тяжелых, низких облаков громоздились над горизонтом, давили к земле. Ночью дождь перестал, но мокрая земля под ногами хлюпала, как раскисшая каша. Будет нынче работы и лошадям, и людям - пробираться по этой грязи.
Конское ржание, людская ругань, торопливые сборы, отрывистые команды, звук рогов. Лучники натягивали тетивы на луки, конники проверяли копыта лошадей, пехота гремела оружием и хмуро, без удовольствия, материлась. Пахло дымом костров, лепешками и почему-то свежим луком. Утро перед битвой. Последнее – для многих из них.
Тала не спала всю ночь. Легла, не раздеваясь, думая, что заснет тут же – да так и пролежала до рассвета. Молчала, глядя в темноту. Вспоминала. Иногда на губах ее появлялась слабая улыбка – или усмешка? – но некому было разглядывать ее в полной темноте. Иногда по стенам шатра скользил неяркий свет факелов, снаружи слышались шаги.
Утром. На рассвете она уедет. Ей дадут лошадь, и она уедет. А к тому моменту, как она доедет до города, там… Нет, армия идет уж наверное медленнее одинокого всадника. Она успеет. Она вернется. Тирайн, наверное, с ума сходит… А Лит? Накормила ли его нянька?
Утром она уедет. Больше они не увидятся. Силы Великие, о чем она думает! Как она могла… И все-таки – то, что случилось между ними… не было и не будет у нее больше счастья – такого счастья. Такого сильного, невыносимо яркого счастья. Словно одну только эту ночь она жила, а теперь – существует.
Несколько раз Тала вставала, подходила к выходу, долго стояла, откинув занавесь, вдыхая свежий после дождя воздух. Выходить наружу ей не позволили – вежливо, но твердо попросили вернуться, и сам тон и голос охранявших ее исключал возможность спора. Она отходила, ложилась на кровать, но спустя уже несколько минут вскакивала и то кружила, кружила по комнате, то садилась, сжав и переплетя пальцы, и невидящими глазами смотрела в пространство.
Когда ночная тьма стала мало-помалу рассеиваться, Тала поднялась. Поеживаясь, натянула сапоги, заново переплела косы; расчесать волосы было нечем, пришлось пальцами разделять и приглаживать перепутанные пряди. Шпильки то и дело выпадали из рук. Высокие сапоги были по щиколотку в засохшей грязи. Солдат, охранявший ее, принес воды – умыться, и завтрак – несколько вчерашних лепешек. Тала покачала головой – комок стоял в горле.
За ночь все очистилось и ушло, все стало неважным. Теперь ей нужно уехать. Все будет хорошо. Они выстоят. Она будет там.
Еще не совсем рассвело, когда в шатер ее вошел Саадан. Бледный, но спокойный, как обычно, в полном боевом облачении, в руках - шлем и моток мягкой веревки.
- Саадан… - женщина шагнула ему навстречу. – Еще минуту, и я буду готова.
- Нет, - жестко сказал он, не глядя на нее. – Сегодня ты никуда не поедешь.
- Что? – ошеломленно проговорила она, отступая.
- Там будет слишком опасно.
Не обращая внимания на ее удивление, Саадан положил шлем на стол и, ухватив ее за плечо, толкнул к кровати.
- Тала, прости, но мне очень нужно, чтобы ты осталась жива. Поэтому сегодня ты останешься здесь… пока все не закончится. Прости.
Ловко и быстро он свел впереди ее запястья и опутал их веревкой, не обращая внимания на отчаянные попытки вырваться. Повторил:
- Прости. Я постараюсь связать тебя не сильно… просто чтобы не сбежала.
Тала сопротивлялась отчаянно и, гибкая и сильная, смогла бы вырваться, если б не подоспели дружинники. Потом поняла, что ничего не добьется, и молча смотрела, как двое спутывают веревками ее ноги.
Ее связали действительно крепко, но без жестокости, а ноги затянули веревочными петлями так, что крошечными шажками она все-таки могла передвигаться. Один из солдат поставил на стол поднос, уставленный едой, другой обвел глазами шатер и быстро убрал все, чем можно было бы воспользоваться, чтобы распутать или разрезать веревки.
- Прости, - еще раз повторил Саадан. – Так надо.
Он посмотрел на нее – и, резко развернувшись на каблуках, вышел.
Тала закусила губу – до боли.
Она не слышала, как, выйдя и опустив занавесь, Саадан задержался возле стоящего у входа стражника. Подошел к нему вплотную, негромко и холодно спросил:
- Имя?
- Ретан, господин, - вытянулся стражник.
- Какой сотни?
- Первой, господин. Личная княжеская сотня.
- Слушай меня, Ретан, - еще тише проговорил маг и вложил в его ладонь золотую монету. – За эту женщину ты отвечаешь головой. Если хоть волос с нее упадет, если хоть пылинка опустится… сам сдохни, но ее сбереги, понял? Хоть землетрясение, хоть под расстрел, но она должна выжить. Иначе - под землей найду!
- Так точно! - в струнку вытянулся солдат. – Не посрамлю, господин, не сомневайтесь!
- Не сомневаюсь, - усмехнулся Саадан.

Всего-то пути было – один полет стрелы и несколько минут до города. Армия на марше делала за полчаса намного больше. Но теперь Саадану показались невыносимо долгими эти несколько минут. Казалось, время застыло. Казалось, сама земля замерла в настороженном молчании, пристально наблюдая за пришельцами из тысяч укрытий.
Вот они впереди, городские стены и ворота – запертые, настороженные, неприступные. Армия остановилась.
Десятки птиц кружились над городом, закрытым, мрачным, ощетинившемся, готовом к обороне. Десятки мелких степных лисиц, наверное, крутились поодаль, сотни хорьков и сусликов наблюдали за людьми из своих норок. Десятки и сотни воинов держали нападавших сквозь бойницы на прицеле луков. Напряженное молчание давило на плечи.
Переговоры были не нужны, Реут и не собирался этого делать. Трубач и знаменосец выехали вперед войска.
Князь резко выдохнул – и посмотрел на Саадана.
Саадан поднял голову, посмотрел в небо. Низкие, серые облака постепенно расходились, открывая клочки чистого, бледно-голубого неба. Ничего… сейчас облака будут послушны – они после дождя, сытые, сонные. Что бы тебе не ответить мне согласием, князь Леа-Танна, подумал маг.
Реут скомандовал:
- Труби!
Запели трубы.
- Вперед, - тихо сказал Саадан.
И, подняв голову, шагнул вперед – туда, навстречу степному ветру, рвущему из глаз слезы, навстречу всей силе этой настороженной, чужой земли, сейчас сосредоточенной в одном-единственном человеке.

Нион 13.02.2011 21:20

* * *

Это было единственно правильно – то, что правитель княжества Таннада был магом Земли. Его земля, его родина стояла за ним, и он знал это – и вложил в этот единственный день все упрямство, отчаяние и решимость. Князю Реуту нипочем не взять бы город, если бы у него не было мага.
Это было очень трудно – удержаться и не ударить в ответ. Не ударить, потому что даже сейчас Саадан не хотел Тирайну беды. Отвести, удержать, зацепить – но не ударить, не обрушить в ответ Силу, которой так много и которая рвется, наливаясь твоей яростью и тоской – тоской по тому прежнему, что сегодня уходит безвозвратно.
Да, Тирайн сумел овладеть Камнем Земли – теперь Саадан это знал точно. Иначе чем и как объяснить, что весь этот невероятно длинный день он ни на минуту не ослаблял напора. Это его Сила поднимала в воздух тучи песка и пепла, обрушивая их на нападающих. Это его Сила отводила от стен летящие стрелы. Это его Сила поднимала в бой уставших солдат, уводила почву из-под ног вражеских конников, заставляла испуганно пятиться и вставать на дыбы лошадей. Ни один маг не смог бы вынести столько – за день, это Саадан знал. То и дело вставала в памяти та битва у Последних Холмов – только тогда они были рядом, они сражались плечом к плечу. Да, за десять лет Тирайн много чему научился… ах, как бы они работали вместе, рядом, сколько смогли бы они сделать, если бы он понял, пошел бы с ним рядом. Но этого не случилось, и пока – уводить, кружить, путать, ни на миг не давая передышки, но не ввязываясь в открытое противостояние.

…Еще до рассвета нападавшие выслали в город посланника – с требованием сдаться и выдать князю Реуту магический предмет, именуемый «Камень Земли». Князь Тирайн ответил отказом.
- Жаль, - с легкой досадой ответил Реут, - они сохранили бы много жизней.
Руту полукольцом окружала река, и основной натиск врага достался главным воротам. Были в городе еще одни ворота, выходившие на пристань, ниже и хуже укрепленные – но у нападавших было слишком мало лодок, чтобы атаковать их большими силами. Разумеется, все паромы заранее отвели к городу.
Первый вал нападавших должен был растянуть защитников по стенам и проверить крепость обороны. Войско Реута превосходило дружину Тирайна в несколько раз; лучники на стенах стреляли метко, но их было слишком мало, чтобы сдержать натиск. Со стен потоками лилась горячая смола и кипяток, одни лестницы отбрасывали и крючья обрубали, но на их место тут же вставали и цеплялись другие. Яростно ругаясь на разных языках, лезли наверх смуглые, узкоглазые южане, крючконосые жители восточных равнин, встречались даже северяне, более светлокожие и светлоглазые, чем коренные жители Юга. Все они, в своих серых туниках и кольчугах, у кого кожаных, у кого более прочных, стальных, походили на пауков, оплетающих своей паутиной стены обреченного города.
Сверху летели бревна, камни; мальчишки постарше, против строго приказа князя оставшиеся на стенах, помогали отцам, стреляя из рогаток и пращей. То и дело где-нибудь на настенной галерее вспыхивала яростная короткая схватка, когда кому-нибудь из нападавших удавалось залезть на стену и оттянуть на себя часть сил горожан.
Медленно, но неотвратимо двигался, приближаясь к воротам, таран, окованный железом и исчерченный руническими знаками. Ворота города, хоть и хорошо укрепленные, все-таки не могли долго выдерживать его ударов. Сил единственного мага – князя – не хватало на все и на всех. Хватило и нескольких неторопливых десятков ударов, чтобы высокие, окованные железом створы затрещали. Спустя еще час главные ворота рухнули, и таран неторопливо пополз к внутренней решетке, преграждающей путь нападавшим.
Ближе к полудню тучи стали уходить, небо расчистилось; потоки жаркого солнца обрушились на землю во всей ярости середины южного лета. Солдаты обливались потом в кольчугах и шлемах, лошади храпели и мотали головами – тучи слепней и мух налетали со всех сторон без всякой магии, повинуясь лишь силам природы.
Все меньше лестниц успевали отбрасывать от стен горожане, все более отчаянными усилиями удерживали они верхние галереи. Мальчишки и те из женщин, кто помоложе и посмелее, поднимали брошенные отцами и мужьями мечи. Когда рухнули ворота, защитники – те, кто остался в живых, - стали отступать к центру, к княжескому замку. Еще до начала боя в нем укрылись бабы и ребятишки – сословные различия будут потом, если доживем. В замке князя тоже были ворота, правда, поменьше, и их еще тоже нужно было взять. Паники почти не было; несмотря на прошедшие мирные десять лет, каждый знал едва ли не назубок, что делать и чего не делать в случае осады или штурма. Прошлая жизнь научила.
В общем-то, Рута была обречена, и все это понимали. Бой мальчишки с деревянным луком против рыцаря – вот что это было такое. Крики, стоны, проклятия, скрип тетив, звуки рогов, треск огня, хруст ломающегося дерева и человеческих костей, тяжелое дыхание и звон стали о сталь – вся эта какофония разносилась далеко окрест.

…День клонился к вечеру, устали и люди, и кони. Песчаные вихри все чаще рассыпались на мелкие песчинки и бессильно падали на землю. Это так просто – использовать Силу другого мага, только не все умеют. Глыбы глины превращались в лужицы и высыхали мгновенно. Мимоходом Саадан подумал, что если бы рядом с мужем стояла Тала, ему бы, пожалуй, не выстоять. В прежние времена она была сильнее каждого из них.
Тала… весь этот день она незримо стояла рядом с ним. В круговерти битвы то и дело мелькали искрами зеленые глаза, в языках пламени чудились пряди медных волос, в лязге оружия слышались ноты ее высокого голоса. Но стоило ему хотя бы на одно мгновение обернуться и поверить ей, как Сила уходила, ускользала из рук, каплями сочилась сквозь пальцы. И защитники могли воспрять духом, и Сила Земли, охранявшая эту страну, становилась тверже и крепче.
И Саадан запретил себе думать о ней.
Было, было несколько мгновений, когда маг нападавших, пробив защиту, мог ударить в ответ – ударить наверняка, зная, что тем самым сомнет, сокрушит мага Земли. Не ударил. Но, в свою очередь, и у Тирайна была возможность открытой атаки – и плохо пришлось бы Саадану, потому что те ошибки, которые он допускал, объяснялись усталостью и горечью прошедшей ночи… чуть сильнее – и исход битвы был бы переломлен. Не случилось – словно в последний миг Тирайн, испугавшись, отводил взгляд.
Топтались, кружили друг против друга Воздух и Земля, и ни один не нанес решающего удара.
А на земле меж тем все происходило так, и должно было бы происходить – по логике вещей. Потому что войско князя Реута было больше, оно должно было выиграть это сражение, и оно это делало.
Но для двоих, незримо круживших друг напротив друга, битвы не было. Было ожидание. И ни один из них не ударил другого.

Нион 13.02.2011 21:20

* * *

Минуты тянулись часами, часы превратились в столетия. Позже, оглядываясь назад, Тала скажет, что день штурма был самым длинным днем в ее жизни. Из всех чувств на свете осталось одно: тягучее, как патока, ожидание и неизвестность. Она могла лишь догадываться о том, что происходит сейчас там, за пределами лагеря. Там, у стен ее города, в поле, где так часто танцевали они весной, теперь гуляет Смерть. И люди подчиняются ей. Скольких заберет она сегодня? Что станет с землей, которую Тала привыкла считать своей? Что станет с ее сыном? Что станет с ее мужем?
Если бы не были связаны руки! Ее место – там, на поле битвы. Но как бежать, если руки связаны? Напрасно искала она глазами что-нибудь, годное для того, чтобы перепилить веревку. Напрасно теребила тугие узлы на запястьях зубами – они затянулись сильнее, и руки, и без того онемевшие, свела судорога. Напрасно пыталась перетереть веревку о край кровати – добилась лишь того, что содрала о дерево кожу на запястьях. Внутри было пусто и тихо, и ни капли не осталось сил.
Как ненавистен стал ей и этот шатер – большой, хорошо обставленный; за день женщина изучила его взглядом до малейшей черточки. И стол ненавистен – узорный, из черного дерева, и даже скатерть на нем, и поднос с едой. И кровать – в меру мягкая и в меру жесткая, с удобной подушкой и теплым, наверное, мягким одеялом. И большой кованый сундук, стоящий в углу… вот интересно, чьим должно было стать это обиталище, если бы не она? Груши на подносе сияли и поддразнивали ее своими круглыми боками, а свежий запах мяса и хлеба вызывал тошноту.
Сколько-то часов прошло – сколько? – когда занавесь откинули снаружи. Тала вскинулась было – но это оказался лишь солдат, стороживший ее у входа. Пригнувшись, он вошел в шатер и остановился на середине, обводя внимательным взглядом внутреннее убранство (все ли на месте?), стол (поднос с едой стоит нетронутый), смятую постель, пленницу, приподнявшую было голову, но потом снова упавшую лицом в подушку. Подошел, сильной рукой перевернул ее на спину, проверяя, жива ли, все ли в порядке. Проверил крепость пут на ее ногах, руках… и с досадой выругался.
- Ну, и дура же, - сказал он, вынимая нож. – Чего дергаешься? Сказано – сиди, вот и сиди себе. Жить надоело, что ли?
Быстро и аккуратно Ретан разрезал полуперегрызенную веревку, перехватил ее ножом на две части и, не дав женщине опомниться и вырваться, свел ее запястья за спиной и снова перемотал уцелевшим куском.
- Так надежнее будет…
Молча и быстро Тала ударила его ногой… метила в пах, но промахнулась – вся сила удара пришлась по бедру.
Ретан охнул от неожиданности и боли, но не выпустил ее.
- Дура! Для тебя же стараюсь! – он замахнулся было, но не ударил. Несильно толкнул ее в спину – Тала полетела носом в подушку – и быстро завязал узел. - Сидела бы смирно… вот и лежи теперь, если такая умная.
Вот уж правда дура, подумала Тала. Ретан постоял над ней, хмыкнул и вышел, ступая почти неслышно. Тала перевернулась на бок, лицом к стене - и закрыла глаза.
Ветер изредка колыхал занавесь у входа, по стенам ползли солнечные пятна, снаружи иногда слышались шаги. Тишина, какая тишина – она давит на сердце. Что – там? Тревога за сына мучила все сильнее; сейчас Тала уже раскаивалась в том, что приехала туда, вместо того, чтобы схватить малыша и бежать, бежать с ним, бежать куда угодно – лишь бы он выжил. Что с ним теперь? Где он? В сумасшествии и лихорадке битвы случиться с Литом может все, что угодно. Тала застонала и уткнулась головой в подушку. Слез не было.
Перед глазами ее то и дело вставала высокая фигура с непокрытыми светлыми волосами. Он будет там… и шальная стрела, которая не выбирает себе цели, может зацепить его. Если б она сама знала, чьей победы она больше желает. Если б можно было никогда, никогда не вставать перед таким выбором.
Потом яркий солнечный свет, проникавший сквозь стенки шатра, померк. Снова зазвучал рог – почти на пределе слышимости. Тала вскинула голову. Конец. Это конец. Чем бы ни завершилась битва, все кончилось. Что узнает она сейчас?
Долго-долго снаружи было тихо. Потом послышались голоса – возбужденные, точно пьяные, хриплые. Они возвращаются. Напряжение навалилось так, что перед глазами поплыло. Тала упала на подушку и закрыла глаза. Сейчас. Вот сейчас.
Наверное, она или заснула, или потеряла сознание. Потому что увидела себя посреди цветущего луга. Небо раскинулось в вышине – огромное, безоблачное. Рядом стоял Саадан. Им было по двадцать лет, и ничего не было. Тала засмеялась, чувствуя, как отпускает глухая тоска. Это все сон, поняла она. Это был страшный сон, а теперь я проснулась. И все будет хорошо.
- … и плевать мне, что ты не знал! – заорал кто-то совсем рядом.
Тала вздрогнула, подняла голову. Почти темно, снаружи в неверном свете факелов мечутся тени. Слышен звон и лязг оружия, сорванные голоса и ругань.
Вход откинулся, пропуская высокую фигуру.
- … оставь, после, - сказал Саадан кому-то невидимому, входя.
Поставив на стол светильник, он оглядел палатку. Увидел и стоящий нетронутым поднос с едой, и сброшенный на пол кубок, и измочаленный обрывок веревки на полу, и сухие ее глаза с набрякшими веками. Маг был уже без кольчуги, но в той же одежде, что утром, только изрядно перепачканной и прожженной по подолу. Интересно, мельком подумала Тала, кто его так. Не малыш ведь Лит кинул в него огненных ящериц.
- Кто? – вырвалось у нее. – Кто победил?
- Мы победили, - буднично ответил маг. – Город взят.
Тала дернулась, чтобы встать, и – не смогла. Сил не хватило.
- Ты не больна? – спросил он… и Тала явственно ощутила в его голосе тревогу.
И обида и горечь так и не сорвались с ее губ. Женщина только молча покачала головой.
Саадан устало провел рукой по лицу. Подошел, попросил «Повернись…» и принялся распутывать веревку на ее руках. От него пахло дымом и железом. Веревочные петли поверх сапог он, не долго думая, перехватил ножом. Потом сел рядом, взял ее руки в свои и принялся осторожно растирать сине-красные борозды на ее запястьях. Тала молчала, кусая губы.
- Где мой муж? – спросила она, наконец. – Он жив?
- Да… - не поднимая головы, ответил маг.
- Я хочу его видеть.
- Не сегодня.
- А сын? Мой сын… жив?
- Да. Его приведут к тебе.
Тала устало выдохнула и, чуть расслабившись, откинулась на подушку. Онемевшие руки мало-помалу обретали чувствительность.
- Город разрушен? – голос ее звучал спокойно и холодно.
- Не так чтобы очень. Но пожаров было много.
- Ты нашел то, что искал? – она приподнялась на локтях и насмешливо взглянула на мага.
Саадан выдержал ее взгляд.
- Да.
Тала усмехнулась.
- Ты помнишь, надеюсь, что его нельзя взять силой? Только по доброй воле?
- Не волнуйся, - так же спокойно ответил Саадан, выпуская ее ладони. – Я помню. И кстати, твой Камень тоже у меня. И если ты захочешь…
- Я хочу видеть мужа.
- Нет, - снова повторил он. – Не сегодня.
Снова раскрылся вход, и высокий воин в кольчуге, но с непокрытой головой внес в шатер мальчика лет трех, русоволосого и крепкого. Мальчишка отчаянно вырывался и пытался укусить своего стража, а потом, яростно взвизгнув, рассыпал в воздухе синие искры.
- Ого! – Саадан вскочил, перехватил малыша и поставил на ноги. – Кто научил тебя так ругаться?
- Мама! – мальчишка вырвался и кинулся к Тале. – Мамочка! Где ты была?
Крепко обняв малыша, женщина спрятала лицо в его растрепанных волосах, чтобы скрыть прорвавшиеся, наконец, слезы.

Нион 13.02.2011 21:21

* * *

Длинный, очень жаркий и душный день уступил место такому же раскаленному вечеру. Степь гудела от возбужденных голосов – войско Реута, поредевшее, хмельное без вина, возвращалось в лагерь. Не все – многие остались в городе; Реут всегда отдавал своим солдатам захваченные города, если только они не были нужны ему нетронутыми. Матерились про себя солдаты из личной десятки князя, обязанные сопровождать князя, куда бы ни шел он. Не повезло – им достанутся объедки более удачливых товарищей. Сегодняшнюю ночь надолго запомнит город. Нынче можно все. С хохотом и радостными воплями они, победители, будут выталкивать жителей из уцелевших домов, занимая их для себя. Сегодня можно. Сегодня платит князь. Сегодня – их ночь и их время.
Город уцелел едва ли наполовину. Улицы, прилегающие к воротам, были почти полностью выжжены. Замок князя остался стоять, почти нетронутым было убранство комнат, и конюшни, и кладовые – Реут запретил солдатам грабить его, желая сохранить все для себя. Слуг не убивали, если те не оказывали сопротивления. Судьба самого князя осталась неизвестной; говорили – убит в поединке с самим Реутом, говорили – схвачен и теперь в плену. Кто теперь разберет и какая разница?
Впрочем, двое выживших и бежавших в степь слуг, бывших в тот день в замке, рассказали, что князь Тирайн жив. Реут, ворвавшийся в княжеские покои во главе своей личной сотни, сам предложил ему сдаться.
- Вы проиграли, - сказал он. – Если вы сложите оружие, бой будет остановлен.
Тирайн, иссиня-бледный от усталости, едва стоящий на ногах, усмехнулся непослушными губами.
- Я не ваш пленник, - проговорил он. - Меня одолел маг, только ему я и могу сдаться. Если хотите взять меня силой – попробуйте.
- Ваше упрямство будет стоить нескольких сотен жизней жителям города, - сказал Реут снисходительно. – Мы обещаем с почетом проводить вас в лагерь и содержать там как гостя – если вы согласитесь. Мое слово.
Тирайн помотал головой - и взял в руки меч…
Никто не знал, что сталось с княгиней; шептались выжившие горожане, что в ночь перед битвой она исчезла из города… куда, зачем? А маленький княжич был захвачен – его видели, плачущим и зовущим мать, на руках одного из сотников. Убьют, говорили люди. Убьют, не помилуют. Зачем им возможный противник?
Как сумели одолеть князя, удивлялись люди. Как смогли, ведь он маг… а неужто нашлась в войске Реута другая сила? Нашлась, говорили одни. Кто знает, возражали другие. Не до князя теперь – выжить бы. Похоронить убитых да найти тихое место, накормить детей. Говорят, захватчики женщинами не брезгуют, схоронись-ка ты, соседка, покуда не заметили, в подвал. Где зиму зимовать будем? Не до зимы еще, пережить бы ночь эту, завтра князь Реут в город войдет, глядишь, полегче станет.
Спустившиеся сумерки разгоняло пламя пожаров, удушливый запах гари летел над улицами к воротам города. Гарь – и тяжелая усталость, вот и все, что было главным в тот вечер. Устали все – и победители, и побежденные.
Когда закончилась схватка, когда отпустило напряжение и исчезло незримое присутствие чужой Силы, Саадан еще не чувствовал утомления. Битва продолжалась, на городских улицах еще кипели бои; горели дома, крики и лязг оружия заглушали стоны раненых. Но его работа была уже закончена, а присутствие в городе – необязательно. Перерывать весь замок сверху донизу не хотелось, к тому же Саадан не сомневался – Камень будет у Тирайна.
Саадан поднял голову, посмотрел в безоблачное вечернее небо. Тихо сказал ему:
- Спасибо…
И пошел прочь, к лагерю.
И тут накатила слабость. Задрожали руки, ноги стали ватными, закружилась голова. Не пройдя и сотни шагов, он зашатался и едва не упал. Подумал даже: может, ранен, но не заметил в пылу боя? Но прислушавшись к себе, понял – нет, просто устал, страшно устал.
Шатаясь, как пьяный, Саадан свернул в сторону, побрел вдоль реки в степь. На обрыве у самой воды остановился, оглянулся. И рухнул со стоном лицом в траву, приминая мягкие метелочки ковыля.
Сколько он лежал так – не помнил. Когда сознание прояснилось, Саадан перевернулся на спину и стал смотреть в небо. Небо было высоким и очень уставшим. День угасал. Оранжевые, малиновые, алые и фиолетовые полосы расчертили горизонт от края до края. Алой была кровь. Фиолетовой – усталость. Камень Воздуха судорожно, рывками пульсировал на груди, и Саадан мысленно попросил его: помоги. Еще немного помоги…
Сила пришла сразу – точно холодной водой умылся. Саадан знал, конечно, что это облегчение временное, что все равно нужно поесть, сбросить кольчугу и сапоги и хоть чуть-чуть полежать. Но главное сделано – теперь он сможет сам дойти до лагеря и не ухнуться где-нибудь по дороге всем на потеху.
Неужели Тирайн устал так же?
Лагерь радостно гомонил, крики разносились далеко в степи. У внешнего ограждения лицом к лицу с ним столкнулся сотник Арс и весьма почтительно поклонился.
- Вас повелитель ищет, господин маг, - сказал он. – К себе зовет.
- Где он? – коротко спросил Саадан.
- У себя, отдыхать изволит.
В шатре у Реута было – о, счастье! – на удивление прохладно. Реут, свежий и бодрый, словно весь день не сходил с места, сидел на подушках, прихлебывая по обыкновению травяной отвар. Увидел Саадан, заулыбался, похлопал коричневой ладонью по ковру рядом:
- Проходите, господин Холейн, садитесь, выпьем вместе – за победу.
Когда Саадан опустился на пол и вытянул длинные ноги (не до этикета уже), князь хитро взглянул на него. Сунул руку куда-то в угол, за ковры, вытащил сверток, развернул.
- Это?
Два Камня лежали на чистой тряпице, поблескивая гранями и серебристой паутиной оплетки. Угольно-черный Земной - и алый, как языки пламени, Огненный. Живой, как сердце, пульсирующий в такт дыханию – и мертвый, спокойный, просто кусок породы. Саадан медленно взял их, погладил, сжал в пальцах.
- Да, - сказал негромко.
Реут погасил улыбку.
- Князь Таннады… точнее, бывший князь, - он с удовольствием выделил это слово, - жив и ожидает вас под стражей. Ранен, правда, но довольно легко. Мой лекарь к вашим услугам.
- Благодарю.
- Мы в расчете? – сухо осведомился Реут. – Вы взяли для меня город, я добыл вам ваши сокровища. Кстати, в замке были захвачены и другие драгоценности… вон, лежат, - он мотнул головой куда-то в сторону стоящего у двери сундука. – Возьмете их?
- Нет, - сказал Саадан, - эти можете оставить себе.
…Вернувшись в свой шатер, он развернул сверток и долго-долго смотрел на два маленьких многогранника, дрожащие на ладонях.
Затем поднялся, аккуратно завернул свои сокровища, спрятал за пазуху. Нужно умыться. Узнать, что с Талой. Нужно увидеть Тирайна.

Нион 13.02.2011 21:21

Бывшего князя Таннады доставили к нему, когда совсем стемнело, и от свечей протянулись по стенам длинные тени. Двое стражников довольно почтительно ввели в палатку связанного пленника, но рук развязывать не стали. Побежденный князь выглядел так, как и полагается побежденным – в перепачканной своей и чужой кровью одежде, разорванной на рукаве и по подолу, лицо закопченное – так, что едва проступают черты, лишь глаза, обведенные кругами, блестят лихорадочным блеском, длинные светло-русые волосы слиплись космами. На рукаве выше локтя расплывается огромное темное пятно.
- Здравствуй… - слова эти прозвучали почти дружелюбно, но Тирайн вскинул голову и ответил со злостью:
- Тебе я здравствовать не желаю… великий убийца.
- Зачем ты так? – пожал плечами Саадан. – Я тебе предлагал решить дело миром, ты не захотел. Кто тебе виноват? Смерть твоих людей – на твоей совести, князь Тирайн.
Он подошел ближе.
- Но я не о том… я хотел тебя видеть не за тем. Ты ранен?
Пленник промолчал.
Саадан взял со стола кинжал.
- Только без глупостей, ладно? Повернись…
Одним движением он рассек веревки на руках пленного и, отодвинув вход, крикнул:
- Лекаря сюда, и пусть возьмет все для перевязки!
И обернулся к Тирайну:
- Снимай… давай помогу, а то сам из кольчуги не вылезешь. И сядь, а то упадешь.
Кривясь от боли, Тирайн выпутался из разодранной рубашки, процедил сквозь зубы:
- Зачем тебе возиться со мной?
- Не твое дело. Сядь, говорю. Чем ранен? Мечом, стрелой?
- Мечом…
- Хорошо, а то на стрелах мог быть яд. Так… теперь помолчи.
Прикрыв глаза, Саадан несколько минут водил ладонью над раной.
- Нет… ничего страшного. Кость цела… связки не задеты… только промыть хорошо, чтобы не… уффф, - он пошатнулся, опустил руки. – Силой лечить не буду, уж извини. Здесь и простой лекарь справится, а я и так устал сегодня… Да где он там, уснул что ли?
- Иду, господин, - раздалось от входа, и коренастый низенький человечек с огромным коробом протиснулся внутрь.
- Вон, - маг небрежно мотнул головой в сторону пленника, - займись-ка…
Некоторое время в шатре царила тишина, нарушаемая лишь редкими стонами сквозь зубы и сдавленными проклятиями. Саадан, откинувшись на спинку стула, прикрыв глаза и задремал.
Наконец лекарь встал и почтительно поклонился.
- Все, господин. Теперь раненому нужен покой и…
- Без тебя знаю. Свободен. Спасибо.
- Послушай, - спросил Тирайн, когда лекарь, оглядываясь, вылетел из шатра, - зачем ты это делаешь? Мне все равно недолго осталось.
Они молча смотрели друг на друга. Тирайн первым отвел взгляд, потянулся за рубашкой.
- Тир… - Саадан вздохнул. – Мне твоя смерть не нужна. Наоборот. Я очень хотел, чтобы ты выжил.
- Зачем? Ты ведь знаешь, что я не отдам тебе то, что ты просишь.
- Я надеялся на здравый смысл. Тир… отдай мне Камень. Ну не хочу я тебя убивать, Тир, отдай!
Пленник едва заметно качнул головой.
- Нет, Саа. Разве ты не понимаешь? Ведь это мое творение. Ты смог бы разве отдать кому-то свой?
- Тир… Я имею на него такое же право, как и ты, и даже больше, это была моя идея. Я больше знаю, я смогу сделать так, что… Тир… Тир, пойдем со мной! Мы многое сможем вместе, я расскажу… я объясню тебе все, ты поймешь!
- Нет, Саа. Теперь-то уж точно нет. Слишком много смертей было из-за него. Я не могу… иначе все они, - Тирайн мотнул головой куда-то в сторону, - иначе все они погибли зря.
- Как глупо… - устало сказал Саадан.
- Ты находишь это глупым?
- Так сказала твоя жена… и, кажется, она права.
- Тала?! – Тирайн вскочил. – Ты ее видел? Где она? Что с ней?!
- Тише… сядь, успокойся. Она жива и здорова, с ней все в порядке. Она у меня.
- Ты… - Тирайн сжал кулаки и застонал от боли. – Если хоть что-нибудь… если с ней хоть что-нибудь случится…
- Да успокойся ты! Она сама пришла ко мне вчера вечером.
- Зачем? – после паузы спросил Тирайн.
- Просить… чтобы я увел войска.
Тирайн едва слышно вздохнул.
- Значит, вот как… - процедил сквозь зубы.
- Я не причиню ей вреда, - очень тихо, едва слышно проговорил Саадан. – И ты это знаешь.
Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга.
- Я мог бы, конечно, предложить тебе обмен, - проговорил Саадан негромко. – Ты отдаешь мне Камень, а я отпускаю Талу…
Тирайн опустил голову.
- Но я не стану этого делать.
- И ты… - с издевкой сказал Тирайн, - ты согласен будешь отступить? Оставить Камень? Если я отпущу жену с тобой?
Настала очередь Саадана отвести взгляд.
- Не будем делать этого, это было бы… бесчестно.
- Согласен.
- Тир… прошу тебя, отдай.
- Нет.
- Что ж…
Все было решено, и отступать больше некуда. Саадан помолчал, затем поднялся резко, выпрямился. Поднял руку ладонью вверх.
- Именем Стихий я, Саадан ар-Холейн, маг Воздуха, вызываю тебя, Тирайн Леа-Танна, маг Земли, на Поединок – до полного поражения. – Он глубоко вздохнул. – Проигравший отдает то, что имеет – Камень Силы. Именем Стихий клянусь, что не причиню тебе иного вреда, кроме как на Поединке, и не позволю никому и не отдам приказ это сделать. Да будет Воздух свидетелем моим слов.
В ладони его завертелся крошечный вихорек – и пропал.
- Я не хочу твоей смерти, Тир… - тихо признался Саадан, взглянув на друга.
- Ладно, - Тирайн рывком поднялся на ноги, поморщился. Вскинул раскрытую ладонь. – Именем Стихии я, Тирайн Леа-Танна, принимаю твой вызов. Победивший получает все.
Закрутился песчаный смерч на его ладони, рассыпался крошечными песчинками. Тирайн покачнулся, уронил руки, снова тяжело опустился на стул.
- Отдыхай, - сказал ему Саадан. – Тебе нужно поесть и выспаться. Я прикажу, чтобы завтра к тебе снова прислали лекаря.
- Тала… Где она?
- За нее не тревожься.
- Я хочу ее видеть.
- Нет. Пока – нет. Потом, когда все кончится, я отпущу ее.
- Но почему?!
- Я сказал! – крикнул вдруг Саадан. И сразу остыл. – Прости. Нет.
Он шагнул было к выходу, но обернулся.
- Да, вот еще что. Мы можем отложить поединок – до той поры, пока ты не поправишься.
- А что скажет князь Реут? – морщась от боли, усмехнулся Тирайн.
- Это не твое дело. Скажет то, что я хочу.
- Нет, - Тирайн качнул головой. – Нет нужды. Я могу драться. Завтра утром.
- Как скажешь...
- Я хочу видеть жену.
- Нет. После. Эй, там! Увести пленного. За жизнь отвечаете головой.

Нион 13.02.2011 21:22

* * *

Что-то давило, тянуло его к земле. Что-то, невыразимое словами, но очень тяжелое, что-то из прежней жизни, забытой уже, прошедшей…
Почему так тяжело? Что так болит внутри? Там уже все давным-давно омертвело, чему теперь болеть… Разве ты не знал, идя сюда, что этим все и закончится? Знал. Так к чему теперь эти сомнения? Поединок – тебе ли бояться?
Саадан лежал на кровати, закинув руки за голову, не раздевшись, в сапогах на походном покрывале. В шатре было темно, свеча догорела, а вставать, чтобы зажечь новую, не хотелось. Вторая ночь без сна, но усталости уже не чувствовалось… впрочем, он мог не спать и по трое-четверо суток – Стихия всегда щедро расплачивалась с ним.
Все идет так, как должно. Завтра – последняя драка, завтра поединок, и уже совсем скоро он приблизится, еще на шаг приблизится к заветной цели. В исходе схватки Саадан был уверен. Тир силен, но он сильнее.
Камень. Уже завтра Камень будет принадлежать ему. И еще одна грань раскроется перед ним, еще один кусочек тайны станет явным… еще один шаг к могуществу.
А Тирайн, наивный, так и не смог понять, что такое для него эти Камни. Вот Тала – поняла…
Саадан улыбался. Где-то глубоко внутри теплилась искорка нежности. У нежности были зеленые глаза. Не эта ли сила помогла ему сегодня выстоять и победить?
Он усмехнулся. Да, странно повернулась жизнь. Скажи ему кто-нибудь, что он разрушит дом лучшего друга и любимой… бывшей любимой, поправил он себя. «Бывшей?» - спросил кто-то внутри него, но Саадан отмахнулся: неважно. Бывшей или настоящей, сейчас не суть. Скажи ему кто-нибудь об этом – ударил бы или рассмеялся в лицо. А вот теперь спокойно прикидывает, что из заклинаний можно и нужно будет использовать завтра, чтобы победить. Нет, он по-прежнему не хотел Тирайну смерти, но ведь по доброй воле он не отдаст…
Эх, если бы Тала согласилась работать с ним вместе! Но она не захочет оставить мужа.
Боль внутри стала сильнее. Если бы можно было все исправить! Если бы можно было вернуть тот день и никогда не видеть в Видящем камне девушку в свадебной фате… если бы все повернулось иначе, стал бы он тем, кем был? Смог бы отказаться от такого счастья?
Ах, Учитель, искуситель, какую же бездну вы передо мной открыли, какие тайны показали – как отказаться теперь от этого? От этого счастья, счастья власти над миром. Если бы я знал, на какую дорогу вступаю – тогда, шесть лет назад, - если бы я знал, пошел бы я с вами?
Саадан поднялся, прошелся взад-вперед, с силой растирая лицо ладонями. Снаружи небо очистилось, взошла луна, неяркий свет ее высветил узор на занавеси.
Снаружи было тихо – лагерь угомонился. Даже самые стойкие, праздновавшие победу, уже затихли и разбрелись по своим палаткам. Наверное, бОльшая часть воинов сейчас в городе – грабит. Реут всегда отдавал своим войскам захваченные города. Хорошо, что Тала и Тирайн здесь. По крайней мере, здесь они в безопасности.
Он устал. Он очень устал. Это усталость так давит на плечи? Нужно зажечь свечу.
- Что, мальчик, тяжело? – услышал он вдруг.
Сначала Саадан подумал, что ему померещилось. Что он засыпает и во сне слышит этот знакомый, почти родной голос. Рывком сел, потряс головой. Приснилось?
- Да ты что, - в голосе пробилась ласковая насмешка, – неужели не узнаешь?
- Учитель?! – не веря себе, прошептал Саадан.
Да, это был он. Из ночной темноты соткалось лицо с резкими чертами, линии силуэта. Маг неслышно, точно плывя по воздуху, подошел, присел на край кровати.
- Ну, - спросил он тихо, - как ты? Ты молодец. Я не сомневался в том, что ты сможешь.
- Это что, - глупо, совсем по-детски спросил Саадан, - это, значит, вот так – потом? Или вы не умерли? – в нем неожиданно вспыхнула надежда.
- Сложно сказать, умер я или нет, - пожал невидимыми плечами Нетар. – По земным меркам – наверное, да. А по обычным – точно нет. – Он засмеялся. – И ты сможешь так же, когда закончишь работу. Но тебе до смерти еще много, много лет, ты не погибнешь завтра и победишь, я знаю.
- Но почему, - Саадан отмахнулся от слова «победишь», не это важно, - почему вы – так? Вас не взял к себе Воздух?
- Ты до сих пор ничего не понял? – Нетар улыбнулся. – Я же проводник. Орудие Стихии, ее слуга и суть. Неужели ты так и не увидел этого?
Так тихо стало. Почему так тихо? Потому что не бывает реальной такая тишина, потому что то, что говорит ему сейчас учитель, - неправда.
- Нет, - ошарашенно проговорил Саадан. – Учитель… вы же человек…
- Был, - согласился Нетар. – Был когда-то. Долго был. Я родился человеком. А потом… ты знаешь, сколько мне лет? Столько не живут даже маги. И я ушел сам, потому что исполнил то, что должен бы сделать, потому что срок моей жизни здесь истек. Нельзя слишком долго играть со Стихиями и ничем не заплатить за это. И ты станешь таким же, мой ученик, когда закончишь работу. А ты закончишь ее, в этом я уверен.
- Но почему? Зачем я вам?
- Мне нужен был ученик - тот, кто останется здесь вместо меня. Я долго искал того, кто мне нужен; то, что мы встретились – не случайность. Конечно, если бы ты не согласился на мое предложение – еще тогда, в первый раз, я не стал бы тебя удерживать. Ты станешь мной. Ты уже стал – когда подчинил себе первый Камень. И ты пойдешь дальше. Я смог стать проводником Воздуха, а ты – ты заключишь в себе все четыре Силы, и ваша работа – та, которую вы начинали – не пропадет втуне. Нужно лишь будет найти или сделать четвертый Камень. Это тяжелая и опасная работа, но ты сможешь. Ты талантливый и сильный. А я тебе помогу. Ты станешь проводником. Ты хороший ученик и послушный маг.
- Это неправда, – прошептал Саадан. – Проводник… Я не этого хотел.
- Это правда. У тебя уже был выбор, и ты сделал его. Когда согласился отдать любовь в обмен на власть Воздуха, помнишь? И еще раз – когда согласился с завещанием. Это был последний выбор для тебя, простенький такой экзамен, устроенный мною – и ты его выдержал. Мне нужна была добрая воля, а не принуждение. Ты согласился закончить работу, а дальше все стало легко. Ты утратил право быть человеком, мальчик, как и я когда-то…
Зеленые глаза и ясная улыбка, тепло ладоней – это неправда? Или это всего лишь приснилось?
- Учитель… - Саадан запнулся, - но почему… я ведь отдал любовь в обмен на… а почему же вчера…
Он остановился. Нет, даже Нетару, самому близкому человеку в этом мире не мог бы рассказать Саадан о том, что случилось вчера ночью. Их радость была только для них двоих – для него и для нее, и никто третий, какой угодно близкий, не должен быть причастен к этому. Саадан не вправе был отдать это – даже учителю.
Но тот понял.
- Это всего лишь голос природы, - с улыбкой ответил Нетар. – Ты еще из плоти и крови – пока. Так чему же удивляться?
- А Тир? – тихо спросил Саадан.
- А что Тир? Он просто человек. Маг, да – но посмотри, куда и зачем он направляет свою силу? На землю. Кому он отдает ее? Людям. Он не может стать проводником – он слишком слаб.
- А я?
- Ты – сможешь. Ты уже стал им. В тебе есть хладнокровие, расчетливость, ум. И нет этих дурацких людских сомнений – ах, это же мой друг, как же я могу… И поэтому завтра ты победишь. Потерпи, осталось немного. Мы с тобой сможем сделать модель живого мира. Я понимаю, что ты чувствуешь сейчас. Но скоро все изменится, и человеческое не будет властно над тобой. И это замечательно, что бы там ни говорили о нас люди. Они – только люди, их век краток, а мы… мы будем жить вечно. Ты на пороге могущества, и нужно сделать еще несколько шагов, чтобы стать им. Разве это не прекрасно? Не обмани моей надежды, Саадан, не обмани себя сам. Сделай правильный выбор.
Темнота палатки, неяркое пламя свечи – все исчезло. Черная, перевитая серебряными нитями бездна распахнулась перед ним. Черная? Полноте, разве можно назвать черным это невероятно глубокое пространство? Лиловым оно было, и синим, как небо, и серебряным, и ярко-алым, и все цвета радуги, даже те, что недоступны человеческому глазу, распахнулись на миг перед ним. Распахнулись – поманили за собой, в мерцающую глубину, туда, где возможно все, недоступное ранее, где есть только свобода и воля – и нет земных, сковывавших по рукам и ногам запретов, только радость и счастье полета, только…
Только нет ничего земного. Нет тепла, нет солнца, нет…
Ярко-медный луч рассыпался и зазвенел сотней колокольчиков. Зеленый, ромашковый луг летним полднем закружил, завертел, пахнул ароматом скошенной травы. Изумруд в кольце засиял, как ярко-зеленые глаза… изумруд в кольце, которого у него никогда не было…
Погасло! Вспыхнуло и погасло звездное видение, вокруг снова была ночь, наполненная звуками походного лагеря, свежесть после дождя, запах свечи на столе.
При чем здесь Нетар?
Это было только твое искушение. И только твой выбор.
И все шептал на грани слуха чей-то голос:
- Не обмани моей надежды, мальчик…

Нион 13.02.2011 21:22

* * *

Весь вечер Тала не отходила от сына, не отпускала его от себя. Никогда не покидавшая малыша больше, чем на пару часов, она и не предполагала, что может так сильно соскучиться по нему всего за сутки. Тала накормила возбужденного, перепуганного Лита ужином и долго выслушивала рассказы о том, как было страшно в городе; как няня не пускала его из комнаты, говоря, что там идут враги; как отец – уже под вечер – пришел к нему в детскую и, прежде редко снисходивший до нежностей, крепко поцеловал и долго держал на руках. «Ты будешь храбрым, ты станешь князем», - только и сказал, а няня почему-то заплакала.
Для своих трех лет Лит на удивление хорошо и чисто разговаривал и обычно болтал без умолку все время, когда не спал. Сегодня он, против обыкновения, говорил мало, но много хохотал – громко, шумно, не так, как обычно; глаза его блестели, несколько раз он порывался заплакать. И Тала понимала: мальчик напуган. Напуган до смерти всем, что с ним случилось. Чужие люди, грубые руки, громкие голоса, мамы нет – все это вторглось в уютный маленький мирок и разрушило его почти до основания. И снова пронзило ее чувство вины перед сыном. Он пережил крушение мира, а ее не было рядом, и некому было защитить.
Тала долго-долго лежала рядом с ним, рассказывала любимые его сказки – то про кота и зайца, то про дедушку профессора («а он ведь был смелый, правда, мама?»), то о том, как завтра к ним придет папа и они все вместе поедут домой. Лит не отпускал ее от себя ни на минуту. Уже засыпая, не выпускал из крошечных лапок край ее одежды («Мама, а зачем ты папой оделась?»), сонно таращил глазки. Тала тихонько пела ему колыбельную, поглаживала мягкие волосы, стараясь сглотнуть подступавшие к горлу слезы.
Когда взбудораженный, уставший малыш уснул, наконец, Тала долго лежала с ним рядом. Вдыхала родной запах детской кожи и мягких волос, прижималась щекой к прохладной щечке, гладила маленькие руки, сжимавшие игрушечного варана – даже во сне Лит не выпустил любимую игрушку. И незаметно задремала сама, не раздеваясь, на краю, едва держась, чтобы не упасть. Проспала, наверное, всего пару часов, а когда проснулась, было уже совсем темно.
Тихо дышал на постели Лит, снаружи метался свет, слышались голоса. Тала встала, подошла к выходу, долго стояла, вслушиваясь в обрывки слов, долетавшие снаружи. Потом, когда шаги и разговор стихли, попыталась расспросить солдата, сторожившего ее. Часовой - не тот, который был днем, другой – сперва молчал каменно, потом сжалился и шепотом отвечал на ее осторожные, тихие вопросы. От него Тала узнала, что город взяли уже ближе к закату, что князь Тирайн был ранен и теперь находится здесь, в лагере. Больше о судьбе его солдат ничего не знал. Город горит, но не так сильно, как могло бы быть. Погибло много мирных людей и почти вся дружина Таннады. Замок князя Реут запретил трогать; все комнаты обыскали с ног до головы, а что искали – ему, часовому, неведомо. Сейчас Реут здесь, в лагере, а в Руту войдет утром, с передовым отрядом. Он, солдат личной княжеской сотни, тоже будет с ним.
Сунув стражнику в руку серебряную монету, неведомо как завалявшуюся в кармане, Тала вернулась, легла рядом с сыном и задумалась.
Тирайн жив. Это самое главное. Впрочем, Саадан ведь и не хотел его убивать. Что с ним будет дальше? Камень Саадан наверняка нашел; но ведь Тирайн не отдаст просто так, а это значит – поединок. Или убийство, подлое, убийство пленного и безоружного, но на это Саадан – при всем – не пойдет. Увидеть бы мужа, хоть взглядом обменяться, хоть словом перемолвиться перед тем как…
Что будет с малышом? Убьют его как возможного будущего князя или все-таки нет?
Судьба ее самой Талу почти не волновала. Как уберечь сына? Упросить Саадана? В ноги кинуться, пообещать отдать свой Камень, Камень Огня, в обмен на жизнь уже не мужа, но сына?
Сон пришел – тяжелый, без видений, глухой и черный, как колодец, в который никогда не проникает солнце.

* * *

Тала очнулась рывком, точно выдергивая себя из тяжелой дремотной одури. Не понимая, где находится, вскинулась на постели, торопливо огляделась. Где она? Что с ней? Рядом тихо дышал Лит; он раскидал руки и ноги по всей кровати, оставив матери лишь чуть-чуть свободного места с края, намотав себе на живот одеяло. Тала поежилась от утреннего озноба, поплотнее укрыла сына. Маленькие сапожки валялись, брошенные, под ногами, Тала подняла их, аккуратно поставила у края кровати, огляделась.
Уже совсем светло, но солнце еще не встало, кажется. Снаружи довольно тихо – или большая часть солдат уже покинула лагерь, или просто все еще спят. На столе стоит поднос с едой на двоих (Тала улыбнулась – есть даже молоко и свежие фрукты для малыша), кувшин с водой для умывания. Кто же это такой заботливый?
Она умылась, пожевала что-то, не глядя, просто чтобы поддержать силы, ведь уже сутки во рту не было ни крошки. Мысли стали четкими и точными, словно и не спала, все вчерашнее вспомнилось с необыкновенной яркостью. Тело ломило от усталости, но голова была ясной. Ей нужно увидеть мужа.
Тала погладила Лита по волосам и тихо вышла из шатра. Стражу от входа убрали.
Лагерь действительно поредел – видно, часть солдат уже отправили в город. Шатер князя Реута – Тала заметила его позапрошлым вечером – еще стоял, движения в нем заметно не было. Спит? В воздух кое-где поднимались дымки костров, откуда-то уже тянуло запахом жареного мяса (Талу замутило). Тихо как. Вчера и позавчера здесь совсем не было так тихо. Слышны даже птицы – высоко над головой уже завел свою песню жаворонок. Вот кому все нипочем, усмехнулась Тала. Свежо, но день будет жаркий. Макушка лета. Мимоходом она с горечью подумала, что сейчас бы в городе вовсю шли праздники. Она такой костюм приготовила для карнавала – красное, яркое платье с длинным шлейфом и широкой юбкой и черную маску, а в прическу – черные перья. С рыжими ее волосами было бы очень красиво. А на бал последним вечером можно было бы надеть то, любимое, - белое с вишневым поясом и вишневым же кружевом по подолу. И волосы подобрать высоко…
Платье… А выпал ей на праздник только мужской костюм и седло. И - кровь бросилась в лицо - и счастье. И уж за него ей точно на судьбу обижаться нечего.
Она шла по лагерю, оглядываясь, вертя головой по сторонам. Где же держат пленника? И где, кстати, Саадан? Нечастые встречные смотрели на нее удивленно, но спросить о чем-то или остановить почему-то не решались.
- Госпожа? - окликнули ее сзади. Голос удивленный, чуть знакомый.
Она обернулась. Да, солдат, стороживший ее весь вчерашний день… Ретан, кажется… Тала почти не помнила его лица, но запомнила голос – и руки, связывавшие ее заново, сильные, мозолистые руки.
- Госпожа, почему вы одна? – спросил Ретан, подходя. – Вы кого-то ищете?
- Да, - сквозь зубы проговорила Тала, по-прежнему обводя взглядом лагерь. – Господина мага я ищу. Где он?
- Так это… - солдат на мгновение растерялся. – Нет его…
- Так уж и нет? – ей отчего-то стало смешно.
- Ушел же он, - откашлялся солдат и посмотрел на нее отчего-то виноватым взглядом. – Ушел… с час как. И этот с ним… ну, который князь-то пленный.
Тала покачнулась.
- Как ушел? – проговорила с трудом. – Куда?
- Да я разве ж знаю? Я их уже издали видел… пошли они, вдвоем и без охраны. Вооон туда, - солдат махнул рукой в сторону холмов.
- Зачем?!
- Так а я откуда ж знаю? – повторил солдат. – Господин сотник хотел им охрану дать, а господин маг запретил… Но они без оружия ушли, это точно. Госпожа… - он взял ее за руку. – Вы бы вернулись к себе да подождали его… нельзя это…
Сильным рывком Тала выдернула ладонь, оттолкнула его с дороги и бросилась бежать к выходу из лагеря.
На нее оглядывались. Кто-то что-то неразборчиво крикнул. Кто-то, удивленный, попытался заступить дорогу – точным и метким ударом в лицо Тала отшвырнула его в сторону.
Несколькими сильными прыжками Ретан догнал ее, схватил за плечо.
- Подождите, госпожа!
- Прочь! – крикнула Тала, вырвавшись.
- Госпожа, возьмите коня, - быстро, лихорадочно проговорил Ретан. – Мой Орлик смирный и под седлом, так будет быстрее!
Тала на миг остановилась, взглянула на него – и бросила сквозь зубы:
- Спасибо.
Конек и вправду оказался смирным, но ей уже не было до этого никакого дела. Вскочив в седло, она пролетела по лагерю (кажется, кого-то сшибла с ног), едва не смела наружное охранение и вихрем помчалась к холмам – туда, куда, по словам солдата, ушли эти двое, запретив следовать за ними.
Ах, проклятые дураки!
Тала летела по мокрой траве, не замечая неровностей земли под конскими копытами. А земля ощутимо вздрагивала. И дрожь эту женщина чувствовала всем своим существом, она отзывалась в мышцах, коже, каждой клеточке тела.
…Как болит сердце. Любимый, единственный, тот, кто зовется моей жизнью. Если б знать еще, кто из двоих мне дорог больше, кого страшусь я увидеть сейчас лежащим в мокрой траве. Голос сына звенел в ушах, а перед глазами – другое лицо, родное и такое чужое одновременно.
Воздух свистел у висков, ветер выжимал из глаз слезы. Скорее, скорее!
Вот они!

Нион 13.02.2011 21:23

Обогнув высокий холм, Тала резко осадила коня, и тот завертелся, загарцевал, беспокойно прядая ушами. Конь тоже тревожился – лошади лучше всех чуют возмущение Сил, особенно Силы Земли. Взгляд Талы метнулся по степи. Вот они!
Двое стояли друг напротив друга на широкой, ровной поляне. Две тонкие фигуры, две Силы, две стороны…
Это только со стороны могло показаться, что они почти неподвижны. Потоки Сил то стекали с опущенных пальцев, то рвались со вскинутых ладоней, то, подчиняясь резким движениям губ, вихрем взмывали вокруг. Издали казалось, что сражающихся окружают красные, синие, золотые сполохи света; порой фигуры вовсе пропадали, размывались, становясь невидимыми, утекая клочьями тумана – чтобы спустя секунду воплотиться вновь.
Земля под ногами мелко дрожала, воздух загустел и, казалось, накалился. Еще бы. Не каждый день встретишь такое возмущение Сил. Стихии, призванные магами, подступили вплотную к тоненькой пленочке жизни, грозя выплеснуться и уничтожить все живое. Пространство скрутилось в кокон, еще немного – и прорвется он, и тогда… страшно представить, что будет тогда.
Они убьют один другого, подумала Тала. Поединок этот – из тех, что ясны с самого начала. Им не выжить – ни Саадану, ни Тирайну, и вовсе не потому, что один превосходит силами другого. Они бьются за то, что составляет их жизнь, и если отнять у них это – умрут от тоски.
Предметы спора лежали рядом, на кочке, на расстеленной бархатной тряпице, посылая в пространство острые искры, росчерки своих граней. Один… два… три... четыре… это не только Камни, поняла Тала… вот он, четвертый Камень - живая женщина, застывшая на вороном коне возле холма. Старый спор не окончен.
Ну уж нет! Тала спрыгнула с коня и бросилась к сражающимся.
Земля и Воздух сошлись рядом и грозили уничтожить друг друга. Противостояние это может длиться вечно… или, по крайней мере, до тех пор, пока сражающихся не оставят силы, и они не рухнут замертво рядом друг с другом. А силы были равны… пока.
Как медленно тянутся секунды... Тала телом расталкивала воздух. Как тяжело двигаться – точно в страшном сне, когда бежишь – а сил нет, и только вязкая, обморочная слабость…
Вдруг еще сильнее задрожала под ногами земля, воздух накалился, стал густым и тягучим, обжигал легкие. Невидимые глазу водовороты закружились вокруг двоих на поляне, связали им руки и ноги прочными нитями… кто-то – Тирайн? - глухо застонал, не сдержавшись… Саадан медленно, словно незаметная глазу, но жестокая и властная сила прижала его к земле, опустился на колени. С этим не совладать и ему…
Клятва! Старая клятва, данная когда-то наивными мальчишками, они забыли о ней… клятва не поднимать оружие друг на друга – она загнала их в ловушку. Вызов на поединок, сделанный Силой, нельзя отменить. И нельзя преступить Клятву.
Все крепче, крепче сжималось кольцо вокруг них – уже не сражающихся, уже пытающихся только выжить… не нужно шутить со Стихиями, они этого не любят, и с клятвами шутить не следовало тоже, и в назидание всем остальным вы умрете…
Нет!
Отчаянно закричав, женщина метнулась вперед, поднимая над головой сложенные ладони. Все, до капельки, силы вложила она в этот отчаянный рывок; ноги свело судорогой, в животе стало пусто, сердце пронзила острая, как игла, боль. Я отдам все, только пусть они будут живы! Вспоров воздух, сорвался с ее ладоней алый луч, пронзил разделявшее их расстояние, устремляясь к сияющим на бархате драгоценным камням…
… огненный бич, ударивший по камням, был такой силы, что вмиг вспыхнули и эта кочка, и Камни, и трава, и земля рядом. Взметнулся в небо пылающий смерч, и жаркая воронка встала над землей, превращая в пепел равнину, покачивая черенком, всасывая, затягивая не успевших убраться с дороги букашек, истоптанные цветы, корни, кротовьи норки… людей, не сумевших…
Сумевших! Лопнули связывавшие их невидимые нити, и вмиг слаженно и четко развернулись двое магов, выставив щиты; у одного – сияющий небесной синевой, у другого – песчано-черный, как плитка драгоценного камня. Небо над их головами взорвалось потоками дождя, ураганный ветер пригнул траву к земле. Земляной вихрь бросил в глаза тучи песка и пыли. Сколько это длилось? Наверное, недолго, потому что долго такое не выдержать никому. Воронка хищно качнулась в их сторону – еще немного, и…
… но Тала уронила руки, и резко, на выдохе, выкрикнула что-то. И повалилась на выжженную землю, потеряв сознание.
Маги обернулись к ней, опуская ладони…
- Тала-а-а! – закричал Саадан.
«Не надо, - горькой вспышкой пробился изнутри знакомый голос, - не надо, уходи со мной, мальчик, это единственный шанс! Ты сможешь, ты сумеешь, уходи. Прошу тебя!»
Саадан молча отмахнулся. Где-то далеко-далеко пронесся, угасая, яростный, полный горького отчаяния вопль. Но это было уже неважно. Совсем неважно.
Оба мага, не сговариваясь, бросились к распростертой в огненном кольце фигурке...
И в то же мгновение все кончилось – только тихо догорала трава вокруг нее, словно очертил кто-то на земле круг черным циркулем. На кочке, тлевшей посреди поляны, лежали три обугленных черных камешка, похожие на прогоревшие угли.

* * *

Лопнула тонкая, звенящая от напряжения нить, и один ее конец скрутился спиралью, и угасла, так и не родившись, новая вселенная. Вселенная, которая должна была стать живой, едва только все четыре Стихии хлынут в высокого человека со светлыми волосами и сольются, перемешаются в нем. Вселенная, которая могла бы стать живой, но не знала одного: человек этот должен был, обязан был вспыхнуть факелом нового мира.
Можно подчинить две Стихии. Можно даже три – если ты силен настолько, что сможешь выдержать это напряжение. Но четыре – не дано никому. Смертная плоть не в силах пропустить через себя Огонь, Воду, Землю и Воздух, человеку не дано стать сосудом для всех Сил сразу. Новый мир, родившись, неминуемо сжигает своего создателя; детская сказка про глиняный горшок – не просто сказка, но предостережение безумцам, пожелавшим посягнуть на то, что под силу лишь Стихиям - на создание новой Вселенной. Впрочем, тот, кто испытал счастье подчинения Сил, отступит ли, зная до конца то, что ему уготовано?
Но Саадан не знал. Не знал до конца и Нетар, ибо кому дано постичь замыслы Стихий? Магу-Проводнику нужна была модель Вселенной – маленькая, но дышащая, как живая. Но не Силам.
Силы жаждали иного: создать целый мир – с ветром, снегом, солнцем и цветами, мир, в котором будут жить совсем другие люди. И право же, жизнь одного мага – не слишком большая за него цена; что Силам одна жизнь? И так могло бы быть, могло бы стать. Полетели бы по ветру новые облака, совсем другую землю согрело бы другое солнце, и другие люди стали бы смеяться и петь в другом мире. Если бы не детская клятва, наивная клятва, данная четырьмя романтиками, посмевшими шутить с Создателями. Не случилось.
Наверное, это было и к лучшему – то, что Саадан ничего не узнал. Обман не прощают – даже наставникам, даже любимым. Даже Стихиям.
Лопнула нить. Вселенная, которая не родилась – на одном ее конце. Человек – на другом. И никто не скажет теперь, кто из них будет (был бы!) нужнее, потому что так НЕ случилось. Человека удержала на краю Сила, имени которой он не знал; Сила, тень которой проходила по краю древних легенд и держала в своих руках этот, ныне живущий, такой несовершенный, но такой настоящий и горький мир.

Нион 13.02.2011 21:24

* * *

Дождь лил с утра, превращая глинистую землю в размокшее месиво. В месиве этом вязли копыта лошадей, и кони вытягивали их с влажным, чмокающим «хлюп». Маленький отряд, пробиравшийся по разоренной, разрушенной земле, хранил холодное молчание – такое же холодное, как эти капли, падавшие за шиворот. Налетающий порывами ветер доносил с юга запах гари.
Разоренная земля встречала победителей серым небом, угрюмыми взглядами исподлобья, выцеженными сквозь зубы проклятьями и холодным, совсем не летним дождем. Воины князя Реута неторопливо заняли город. В каменных домах расположились теперь победители, устанавливая свои порядки; жителей выгнали за крепостную стену с разрешением селиться по деревням – кто где сможет. С самого утра тракт заполнили беженцы. Матери, прижимавшие к груди детей, тихо плакали, но в глазах немногих выживших мужчин – большей частью, стариков и почти мальчишек – слез не было, одна лишь ненависть. Долго придется им теперь привыкать к новому укладу, и сколько из тех, кто шли теперь по дороге, прячут за пазухой кинжалы, чтобы всадить их в спину чужеземцев?
Маленький отряд придержал коней, пропуская перед собой колонну. Трое горбились в седлах, кутались в плащи, скрывая лица, но четвертый сидел прямо, откинув капюшон.
На какой-то миг один из всадников подался вперед, застонав, точно от боли. Рука второго железным обручем перехватила поводья его лошади.
- Стоять! Им не станет лучше, если они узнают тебя.
Но первый уже справился с мгновением слабости и выпрямился в седле. Беженцы равнодушно скользили по ним угрюмыми взглядами.
У придорожного камня, означавшего северную границу княжества, всадники остановились. Дождь ненадолго перестал; тяжелые облака нес над головой западный ветер. Передний всадник развернул коня, откинул с головы капюшон мокрого плаща. Под серым небом тускло блеснули медно-рыжие с сильной проседью волосы, уложенные в косы.
Трое других тоже остановились. Ехавший в середине старый слуга снял с седла маленького мальчика и передал его матери. Мальчик испуганно прижался к ней, вцепившись в мокрый плащ.
- Что же… - голос женщины был хриплым, сорванным. – Нам пора.
Всадники съехались кругом, обменялись взглядами.
- Ты решила? – спросил один – высокий, светловолосый, с сильно обожженным лицом.
- Да. Я должна, Саа. Мне надо вырастить сына.
- Тогда прощай. Уезжайте в Инатту, там вы найдете защиту. И простите меня – это все, что я могу сейчас сделать.
- Прощай, Саадан, - негромко сказал второй, с рукой на перевязи, с длинными, мокрыми русыми волосами
Светловолосый наклонил голову, потом вновь повернулся к женщине.
- Прости меня, - тихо сказала она. – Так было нужно.
Он качнул головой.
- Если берешься спорить со Стихиями, не удивляйся, что потом сгорит дом. Хотя… в первый момент я действительно готов был убить тебя.
- Так было нужно, - повторила женщина. - Я заплатила свою цену - и за себя, и за тебя… но я не знала, что так будет.
Светловолосый махнул рукой:
- Ладно. В конце концов, - усмешка скользнула по его лицу, - быть магом тоже когда-то надоедает. Попробую жить просто человеком…
Взгляд его был усталым, и фигура, прежде прямая и гордая, клонилась в седле, точно срубленное дерево. Сила, окутывавшая его прежде ярким ореолом, зажигавшая искры в светлых волосах, ушла – пролилась в землю, выплеснулась вся, без остатка, на той поляне у почерневшей кочки. Нельзя безнаказанно бросать вызов Стихиям; кому сказать спасибо, что жив остался?
Он порылся в поясном кошеле, достал что-то маленькое, блеснувшее ярким рубином, протянул женщине на открытой ладони.
- Возьми… это твой.
- Зачем он мне? – голос женщины был тусклым и усталым.
Светловолосый улыбнулся краешком губ:
- Сыну отдашь, когда вырастет.
Женщина пристально посмотрела на него – и, уже не споря, взяла Камень, сунула его за пазуху.
Русоголовый здоровой рукой тронул поводья коня.
- Тала… нам пора.
Женщина прижала к себе сына, плотнее укутала его своим плащом. Они развернули лошадей и молча, шагом поехали по раскисшей дороге.
Светловолосый долго смотрел им вслед.
Что ж, все случается так, как должно было случиться. И разве он не знал, нарушая Клятву, чем должен будет за это заплатить? Разве не ему сказано было: до тех пор, пока ты держишь слово, я подчиняюсь тебе. В ночь перед битвой он отказался от сделки. Он сделал выбор между могуществом и любовью. Чего же еще? А смерть – наверное, это было бы слишком просто; ты попробуй жить, зная, что другая заплатила за тебя цену, платить которую ты должен был сам. Попробуй жить, когда жить незачем; когда ушло то, что ты считал смыслом своей жизни. Что ему осталось? Это не его сын. Это не его любимая.
Впрочем… крошечная искорка шевельнулась под пеплом и остывшими углями. Сыновья рано или поздно вырастают. Нужно только подождать… а уж это он умеет. В конце концов, двадцать лет – это всего два раза по десять, а десять он уже пережил.
Саадан едва заметно усмехнулся и тронул коня. День клонился к вечеру, конские копыта глухо стучали по мокрой песчаной дороге. Снова пошел дождь.

Конец.
Спасибо всем, кто дочитал, за долготерпение :-)) Очень хочется отзывов.

Nanimirini 25.02.2011 16:23

Потрясающе!!!!!!:zse::zse::zse:
Читала без отрыва, оооочень захватывающее...
Тебе здоровски удается подбирать образы, я прям кое-что себе записала! :z141
Спасибо тебе что пишешь!


Нион 25.02.2012 18:43

Оплеуха от призрака

Ане Узденской,
с огромной благодарностью

Этой ночью я твердо решил умереть.
Как в дурном дамском романе, верно?
Но что поделаешь, если жизнь иногда бывает похожа на романы. Причем, не на самые хорошие – уж что-что, а это я, прочитавший на своем веку не одну сотню книг, понял давно.
Собственно, книги я не только читал. Я их писал, если уж совсем честно. Не так давно – последние пять лет, но довольно успешно. По крайней мере, томики с моей фамилией на обложке раскупались в магазинах быстро, машину я два года назад поменял на новую, да и квартиру мы со Светкой обставили так, что посмотреть приятно. В издательстве меня ценили, а критики… впрочем, нынче не критикуют только то, что плохо лежит. А к высказываниям типа «фэнтези – это не литература» я привык. Пусть завидуют, если охота. Толкин вон тоже фэнтези… нет, я себя на одну доску с великими не ставлю, но… в общем, мы отвлеклись от темы.
Так вот, раньше я много читал о том, как герои – преимущественно женщины, конечно – решали умереть, доведенные до отчаяния… дальше перечислялся список причин. От бросившего их любимого (ау, дамские романы в мягкой обложке) до невозможности жить, потеряв честь (привет, господа офицеры) и смысл жизни (творения рефлексирующих интеллигентов). Это я уже не говорю о классике, там примеров пруд пруди. Но… когда попадаешь в капкан сам, то уже не думаешь, как выбирались оттуда другие.
А я жизнь любил. Как раз накануне аварии мы со Светкой вернулись из Испании, где оттянулись так, как не оттягивались со студенческих времен. Собственно, если бы мы не выпили в честь приезда у одного из приятелей, я бы вел машину сам, и ничего бы не случилось. А так – неопытный водитель, мокрая после дождя дорога, встречный идиот на «джипе»… Слава Богу, Светки с нами не было; первое, что я увидел, очнувшись после операции, - ее глаза. В них были ужас и облегчение. В первую минуту и я сам порадовался тому, что живой. А теперь иногда думаю – лучше б сдох тогда. И ей, и себе забот меньше.
Ну, потом все было, как полагается: восемь месяцев в «травме», четыре операции, протертые фрукты и соки, которые приносила Светка, уколы, капельницы, «самолет» (не тот, на котором летают, а конструкция такая, травматологи знают). Приговор врачей был довольно утешительным – меня выписали с костылями, а со временем, как обещали, я буду только лишь чуть хромать. Если все пойдет хорошо, конечно. Я верил. Я долго верил. Но минул почти год, а костыли никуда не делись.
Никуда не делась и боль. Болело все, что могло и не могло; потом к боли в спине и ногах прибавились «просаженные» лекарствами желудок и печень; потом организм, видимо, отпустил тормоза, и одно воспаление следовало за другим. Я, никогда в жизни не знавший, где находится почки, а где селезенка, теперь мог давать советы бабкам, где отчего болит и что чем лечить. За семь месяцев, прошедшие после моей выписки из «травмы», я отлежал в больницах еще три раза. Ящик в кухонном шкафу не закрывался, набитый лекарствами, на тумбочке у кровати выстроилась батарея обезболивающих, а конца этому не было, не было, не было… Врачи пожимали плечами и говорили, что сроки реабилитации уже минули, а я по-прежнему не мог пройти и сотню метров.
Я не жалуюсь, конечно, просто пытаюсь объяснить... А с другой стороны, тем, кто это испытал, говорить ничего не надо. А всем остальным хоть заобъясняйся – все равно не поймут. Сколько раз я слышал от друзей и доброжелателей советы в духе «ты должен взять себя в руки, все зависит от настроя, ты же мужик и не должен сдаваться»... По первому разу такие речи хороши. А по сто двадцать пятому вызывают желание зашвырнуть в произносящего их чем-нибудь тяжелым.
Нет, я старался, конечно. Делал гимнастику, пил таблетки и витамины, старался как можно больше гулять, как советовали врачи. И к психологам ходил, когда понял, что скатываюсь в отчаяние. Думал о Светке, которая возилась со мной дни и ночи; которая ходила за мной, как за маленьким, когда я был лежачим, кормила и переодевала, помогала умыться; которая, когда врачи сказали ей, что у меня посттравматическая депрессия, устраивала ужины при свечах и то и дело говорила мне всякие нежности. Я все-таки люблю ее… Не помогало.
По совету психологов думал и о том, что я богат и успешен… был успешным. От этой мысли хотелось выть. Калека. Безработный. Нет, сбережения у меня были, конечно. И я понимал – умом - что голова у меня работает по-прежнему, и опыт не пропьешь, а значит, я буду писать, но… за эти полтора года, прошедшие с момента аварии, я не написал почти ничего. Не мог. А ведь это было прежде моей жизнью, моим Делом. Издательство, сначала живо интересовавшееся моим состоянием и подбадривавшее, теперь ушло в тину. Я понимал, что надо переломить себя, что люди и на инвалидном кресле живут, и – не мог. Все усилия уходили в песок.
Несколько маленьких рассказов я все-таки закончил. И еще с прежних времен висела у меня, наполовину написанная, крупная вещь – роман о приключениях французского раздолбая-дворянина…. ну, что-то вроде «Трех мушкетеров», только в одиночном варианте и слегка на современный лад. Вещь задумывалась как небольшая повесть, но потом разрослась до двухтомника, а герои вели себя странно: сюжет то пробуксовывал, как старая лошадь, то мчался лихим галопом, только не совсем туда, куда нужно. Вернее, совсем не туда. Не счесть сколько раз вспоминал я Пушкина с этим его «какую штуку удрала моя Татьяна - взяла и выскочила замуж». Я первый раз за всю свою писательскую карьеру понял, что это означает. Мой «Татьяна» - виконт Рауль Антуан Дерринэ - замуж, конечно, не собирался, но во всем остальном вел себя ну совсем непотребно: отказывался скакать туда, куда требовалось по сюжету (текст вставал мертво и не двигался, пока я не удалял целые куски), заводил какие-то новые знакомства (третьестепенные, на два абзаца, герои могли разрастись до главных) имел наглость со мной спорить (честно – во сне пару раз приснился), а иногда просто уходил и молчал месяцами, и на мои попытки придумать очередное приключение то «летел» к чертям жесткий диск компьютера, то, написанные от руки, терялись целые главы. Честное слово, я, уже раскрученный и сложившийся автор, порой ощущал себя зеленым новичком в писательском деле; ни разу за пять лет собственный текст так надо мной не издевался. Но первый том был уже написан, издательством одобрен – они ждали теперь окончания второго. Мне же чем дальше, тем больше становилось ясно, что ждать им теперь придется долго.
Надо сказать, что виконт Рауль несколько раз стучался в голове (ну, вы поняли, что в травматологию я попал по ошибке, да? Не туда мне было надо, ой не туда. Но писатели, говорят, все такие) уже после аварии. Я даже записал несколько эпизодов, едва смог держать карандаш, а бумагу мне принесла в больницу Светка. Но на этом дело застопорилось. Потом я попытался сесть за роман уже дома, но… Нет, я не оправдываюсь. Но когда болит, мысли все лишь об одном – чтобы это кончилось. А промежутки между приступами боли бывали очень редкими. И, будем честны, когда они случались, думал я совсем не о своем Рауле. А в первую очередь о Светке.
Мы со Светкой хотели расписаться еще до Испании. Потом решили, что пойдем подавать заявление, когда я выпишусь из больницы. Потом… потом эта тема всплывала все реже и реже. Я Светку понимал. Терпение человеческое не безгранично. Сначала у нее еще была, видимо, надежда, что надо только подождать – и все вернется, все будет по-прежнему. Но время шло, врачи разводили руками, я психовал и срывался все чаще, и конца этому не виделось. Стала срываться и она; потом, правда, приходила и просила прощения… или я звонил, когда отпускала боль, каялся и говорил «ну ты же понимаешь». Она-то понимала. Но понимал и я.

Нион 25.02.2012 18:44

В этот раз мы полаялись особенно крупно. Светка обозвала меня шизиком и тряпкой, психанула и хлопнула дверью, я разбил пару тарелок (кстати, я понял теперь, почему женщины бьют тарелки. Потрясающий эффект! Штук пять разобьешь – и снова солнышко светит). Солнышко, впрочем, не светило – дело двигалось к полуночи. Я сожрал сразу пять таблеток анальгина, залакировал это все остатками красного полусухого (полрюмки, больше спиртного в доме не нашлось) и даже вроде бы успокоился. А потом, глядя на черные окна, подумал – как-то очень спокойно - что, наверное, пока заканчивать эту комедию. Вряд ли что-то изменится сильно в лучшую сторону, а ждать, когда я окончательно чокнусь или начну спиваться, не в силах выносить боль – зачем? Хемингуэй, помнится, сам ушел – чем я хуже?
В самом деле, нужна ли кому-нибудь моя жизнь настолько, чтобы продолжать терпеть это все? Родителям? Мама давно умерла, а отец был счастливо женат второй раз; с мачехой мы вполне ладили, и я знал, что отец не останется один в старости. Светке? Ей без меня будет лучше; да, она погорюет, но потом найдет себе другого, не калеку и не такого дурака, как я. Детей у нас нет. Издательству? Оно-то уж точно переживет. И даже кота нет, а значит, нет и проблем, кому оставить животное.
Мы жили на втором этаже, так что вариант «шагнуть в окно» меня не устраивал – снова в травматологию мне не хотелось. Вешаться было как-то… не того. К тому же, я не помнил, есть ли у нас достаточно крепкая веревка. Но помнил зато, что Светка недавно покупала мне феназепам. Я доплелся до кухни, пристроил костыли к углу стола и стал шарить в ящике с лекарствами. Вот оно! И упаковка едва начата – я только одну таблетку успел выпить. Вот и прекрасно. То, что нужно.
Потом я подумал, что, наверное, надо вымыться и надеть чистое белье, прежде чем… Но каждое движение вызывало такую боль в спине и ногах, что сама мысль о том, чтобы дойти до ванной, вызывала тошноту. Я ограничился тем, что сполоснул кружку из-под чая, прежде чем налить в нее воду. На неубранном после ужина столе стояли вперемешку тарелки, кружки с остатками чая, хлебница с уже подсохшим хлебом, сахарница и солонка. Я брезгливо смел крошки с края стола и стал по одной выщелкивать таблетки из облаток. Всего набралось двадцать девять штук. Надеюсь, мне хватит.
Наверное, надо написать записку – что-то вроде «в моей смерти прошу никого не винить». Но за бумагой нужно тащиться в комнату, а мне больно. Ладно, надеюсь, поймут и так. Светка точно поймет, а остальное мне не важно.
Я сложил таблетки аккуратной горкой и огляделся. Тихо тикали часы над столом – наша со Светкой первая совместная покупка. За окнами глухо чернела ночь, в голове было тихо и темно, как в могиле. Я опустился на табурет, пальцами разровнял горку, выложил таблетки цепочкой. Длинная получилась цепочка, как раз до большой крошки рядом с моей тарелкой. Локтем я сдвинул тарелку в сторону. Ну что, поехали?
- Не смей.
Негромкий голос прозвучал в тишине кухни так дико, что я аж подскочил на стуле, перепугавшись мало не до инфаркта. Охнул от боли в спине и оглянулся.
Он стоял в углу у раковины и насмешливо смотрел на меня. Высокий, в черном походном костюме и пыльных сапогах, к поясу кинжал привешен. На безымянном пальце кольцо с крупным рубином. С этим кольцом я долго мучился, все придумывал историю позатейливее, родовое проклятие там и все такое. Я даже не подумал, что сошел с ума, если персонаж собственной книги (к тому же недописанной) явился. Перед смертью чего не привидится.
Виконт Рауль Антуан Дерринэ, французский дворянин, живший несколько сотен лет назад (да и живший ли вообще?), мягко шагнул ко мне, выдернул из моих ослабевших пальцев кружку с водой, аккуратно, но быстро поставил ее на стол. Одним махом сгреб таблетки в угол стола, подальше.
- Больше ничего умного не придумал? – спросил он спокойно.
- Пошел вон, - глухо ответил я и закрыл лицо ладонями.
Рауль придвинул табурет и сел. Длинными пальцами провел по столешнице, сметая рассыпанные хлебные крошки.
- Уходи, - повторил я. Мне вдруг стало все равно.
Вместо ответа он опять встал. Размахнулся…
Ббац! – и я ощутил звенящую боль в правом ухе. Ошалело помотал головой, охнул. Рауль с преувеличенной осторожностью подул на пальцы, размахнулся слева… я едва успел перехватить его руку.
- Очухался? – поинтересовался он, не делая попыток вырваться.
Я выпустил его запястье, помигал.
- Д-да… Ты… ты что, охренел?!
В ухе все еще звенело. Но звон этот разбил, развалил на куски мертвую тишину, царившую в моей голове.
- А теперь выкинь эту дрянь к чертовой матери и давай поговорим. Иди умойся. Шевелись ты, черт бы тебя побрал!
Я потер ухо, усмехнулся. Надо же… оплеуха от призрака. Кто бы мог подумать, как это бывает эффективно. Я встал, подошел к раковине, сунул голову под кран…
Пока я отфыркивался, вытирался несвежим кухонным полотенцем и стаскивал мокрую майку, Рауль отцепил от пояса фляжку, налил из нее в чайные кружки что-то пахнущее спиртом, поставил на стол чашку с печеньем и даже клеенку успел протереть. Двигался он уверенно, словно у себя дома, и я поймал себя на том, что украдкой рассматриваю его, точно девицу.
Надо же… я ведь никогда не видел его вживую. Я его совсем другим представлял и описывал; в романе у него черные волосы, а он, оказывается, русоголовый, и глаза больше, и выше он, чем я видел. Черт, да что я говорю – я вообще не мог видеть его вживую, это чушь, я с ума, верно, сошел и надо вызывать «Скорую», или допился до белой горячки – собственные придуманные герои являются. Но он был, он двигался, задевал ногой табурет, отжимал под краном мокрую тряпку и звенел чашками, он был реальным, и когда я нечаянно задел его плечом – в тесной кухне было не развернуться, - то почувствовал сквозь камзол тепло его тела.
К тому времени, как оба мы снова сели к столу, я уже перестал удивляться. В конце концов, не все ли равно, мало ли чудес бывает на свете.
Я отхлебнул из кружки. Вино. Белое. Да какое вкусное-то; настоящее французское, что ли? Спина и нога болели нестерпимо.
Рауль повертел в руках и поставил на стол нетронутой свою кружку, посмотрел на меня.
- Успокоился? – спросил негромко.
Этого хватило, чтобы во мне колыхнулось раздражение.
- Какое твое дело? – зло спросил я, отодвигая кружку. – Кой черт тебя принес? Почему все вы лезете в мою жизнь?!
- Потому что она – жизнь, - спокойно ответил он. Взял Светкину вилку, погладил зубчики.
- И что? Это причина, чтобы цепляться за нее, если я не желаю этого?!
- Этого не желаешь не ты, а твоя слабость, - так же спокойно ответил Рауль.
- Вы, умные! – взорвался я и вскочил, и взвыл от боли. – Идите нах…! Кому я нужен такой и зачем?!
- Тебе сказать, кому ты нужен? – прищурился он.
Я вмиг остыл.
- Светка взрослая, - буркнул я, осторожно садясь. – Она проживет и без меня.
Рауль положил вилку. С интересом оглядел солонку, тронул ее длинными пальцами.
- А я? – поинтересовался он.
- Ты… А тебя, между прочим, вообще нет! Я тебя придумал, понял? Так что катись отсюда и…
- Вот именно, ты. Ты придумал. И как я буду… такой… недоделанный? – он фыркнул.
- Пошел ты! – снова взъярился я. – Ты ненастоящий! А я… думаешь, я от хорошей жизни? Ты хоть знаешь, что такое боль? Постоянная, не прекращающаяся ни на минуту! Ты хоть знаешь, как это – когда сдохнуть хочется?! Когда воешь от боли, когда смерть к себе зовешь, а она не идет, и… Ты это знаешь?
- Знаю, - спокойно ответил он. И поднял рукав…
И я заткнулся, потому что вспомнил. Вспомнил, как заставил его умирать от жажды и пыток в королевской тюрьме, куда Рауль попал по ложному доносу. Как, когда нужно было для сюжета, едва не отправил на тот свет – чтобы потом он влюбился в молоденькую дочку лесника, которая выхаживала его после тяжелого ранения. Как… и, кстати говоря, шрамы на руках, которые он показал мне, были на его теле далеко не единственным. Надо же… а я ведь совсем не думал, что ему тоже могло быть больно.
- Ну и что, - буркнул я, сгорбившись и пряча глаза. – Скажешь, я ради своей прихоти это делал? Так надо было!
Рауль усмехнулся краешком губ.
- Если я смог выдержать это и остаться человеком, почему этого не сможешь ты? – спросил он, аккуратно опуская рукав.
Я молчал.
- Или ты думаешь, что мы с тобой сделаны из разного теста?
Я поднял голову и посмотрел на него.
- У тебя все кончилось хорошо, - медленно проговорил я. – Ты это пережил – и все кончилось. И боль кончилась тоже. А моя боль не кончится никогда. Я больше не могу…
- Вспомни, - так же медленно сказал он, - когда я умирал в той хижине… помнишь, как ты послал мне ангела? Он сказал мне, что я нужен на земле. И должен вернуться. И я вернулся – твоей властью. А я ведь этого не хотел. Так же, как ты сейчас.
- У тебя все кончилось, - повторил я. – А у меня… - горло перехватило.
- И у тебя кончится.
- Я был твой автор. Я не мог бросить тебя умирать, и ты это знаешь.
- Но ты бросил других. Маргариту, моего отца, капитана Д’Эсвиля…
- Но тебя – нет. А меня некому остановить… и некому сказать, что все это кончится!
Рауль посмотрел на меня – и улыбнулся.
- Есть, - ответил он.
- В смысле?
- У тебя тоже есть свой автор.
Я засмеялся – так нелепо это прозвучало.
- Да ну? И кто же это?
- А ты догадайся, - спокойно сказал он.
Я молчал несколько секунд.
- Не мели ерунду. Я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в какие другие силы.
- А Ему это безразлично, - ответил Рауль. – Главное, что Он в тебя верит.
- И ты еще скажешь мне, что все кончится хорошо?
Он посмотрел на меня, как на ребенка.
- Конечно, - сказал в ответ.
Отодвинул валяющуюся на столе упаковку, ссыпал себе в карман аккуратную кучку таблеток. И пропал в единый миг – только колыхнулась, будто от сквозняка, на окошке штора.
Я посмотрел в пустоту. Пожал плечами, выхлебал одним глотком остатки вина из своей кружки. И опустил голову на руки…

Нион 25.02.2012 18:45

…Скрежет ключа в замке заставил меня дернуться и охнуть от боли в затекшей спине и руках. Я поднял голову и зажмурился от бьющего в окна солнца. Тихо тикали часы, в прихожей стояла моя Светка – растрепанная, зареванная - и смотрела на меня.
А я смотрел на нее. И так мы молчали, как два дурака, минуту или две.
Потом она подошла и села на соседний табурет. Повертела в руках пустую упаковку из-под феназепама, швырнула на стол. Сказала негромко:
- У меня будет ребенок...
Я придвинул к себе кружку. Облизал пересохшие губы, глотнул. Французское белое вино было удивительно вкусным.

Нион 29.09.2014 14:47

Еще одна история - про любовь к... пирогам.

Сказка про пироги.

Год начинается в августе…
В августе – желто-зеленом, легком, невесомом - хороши пироги яблочные. В больших количествах и разнообразии, легкие, бисквитные или заливные, обязательно самые простые. Потому что жара, окна распахнуты, за ними - солнце, и на всю кухню пахнет яблоками. Или не на кухню, а прямо на весь садовый участок. Конец лета, яблочный Спас, всего вволю - солнца, цветов, фруктов... и пирогов - нежных и мягких. И запеканок - тоже яблочных. И повидла, мармелада, варенья...
В золотую осень хороши пироги с яблоками и корицей. Слоеное тесто, штрудели, бисквиты. Потому что корица помогает удержать золото за окнами, а оно недолговечно. И утренние заморозки тоже пропахли этим чуть горьковатым, коричневым, уютным запахом, смешанным с запахом кофе.
Потом наступает совсем осень. Не та, которая "золотая", а слякоть, дождь и очень холодно, и рано темнеет, а на улице мразь и морок. И вот тогда приходит время кексов. Особенно с сухофруктами. Чем больше сухофруктов и орехов, тем лучше. Чем плотнее тесто, тем теплее, чем больше корицы, тем легче переносить темноту за окном и отчаяние - вплоть до самого времени, когда ляжет снег. И - да, сюда и тыква подходит тоже, всякие тыквенные запеканки - какой же без них октябрь? Короткая передышка в череде бесконечных дней.
В декабре дело катится к Новогодью. Но какое же Новогодье без торта? Слоеного, с масляным кремом, сладкого. Декабрь - время слоеных тортов, жареной курицы и мороза. А еще – белый снег в лесу, ночное черное небо со звездами, горячий чай из термоса и зеленые сосны. На Новый год обязателен торт высокий, с богатой начинкой, такой, который печется долго и тщательно – нужно угодить Деду Морозу.
Остатки зимы можно печь все, что угодно, лишь бы вкусно. В феврале идет любая выпечка, главное - чтобы плотно и сытно. Потому что зима-с. Так что заливные пироги с несладкой - рыбной, мясной, овощной - начинкой - это наш выбор. Самый лучший – пирог с изюмом и рисом, он из детства, он теплый и пахнет бабушкой…
А весной просыпается небо. Оно наливается голубизной, поднимается ввысь и куда-то спешит. Тут не до пирогов. Вплоть до самого мая, когда весна становится основательной и уже никуда не уйдет. В мае, зеленом, прозрачном, сиреневом, начинает пахнуть дорогой. А в дорогу правильные хоббиты берут маленькие кексики (формочки из силикона, плотное тесто и обязательно изюм или орехи) и большие пироги с начинкой из остатков, которые есть в морозильнике. Песочное тесто, любые замороженные ягоды, что еще остались с лета. Главное - чтобы сладко. Потому что Дорога.
Потом приходит июнь, а за ним начинаются ягоды. Свежие. И - варенье. Дом пропитывается запахами клубники, сахара, потом смородины, потом... потом... потом - вкусно. Большой таз достается с балкона, над ним священнодействует ложка, не отвлекаться, и пенки обязательно запить прохладной водой. А пироги идут так, боком, поспешно, и тут уже неважно, какой, лишь бы побыстрее. И потом - жара ведь. Так что творожные запеканки с ягодами - это июнь, это июль, это лето. Быстро, на скорую руку, легко и вкусно. А еще - каникулы! - сюда же идут пирожки дрожжевые по бабушкиному рецепту, обязательно с щавелем и ягодами, со свежим луком, еще утром сидящим на грядке.
И снова август. Конец года, начало года, безвременье. Золотая листва, и пироги с яблоками, и запах корицы. И пока они есть, остальное – неважно, ведь мы обязательно выживем – чтобы снова испечь пироги.

Chudolisichka 10.10.2014 20:59

Нион, Просто хочется перечитать. Сейчас не могу, но вернусь обязательно. Прошу не покидать наш форум - зацепило до слез с первых - о любви!!!

Нион 07.11.2014 20:08

Секретарь

Каждый день у меня на проводе - Бог.
Он диктует мне свои, Божьи, послания, а я их записываю. Я секретарь. Бог не хочет спускаться на землю; говорит, что проще свои наказы людям – передать.
Диктует он, кстати, очень быстро и невнятно – иногда не различить слов. Если я переспрашиваю – хмыкает и, не повторяя, говорит дальше или вовсе замолкает. Я записываю так быстро, что буквы теснятся на краю листа, скачут и похожи не на откровения Божьи, а на чертенят в коробочке – не разобрать. Бог глуховат и диктует громко и настойчиво. Его откровения очень неожиданные и забавные, порой смешные, очень часто – непонятные настолько, что я лезу в словари и толстые справочники, чтобы хоть что-нибудь понять: нельзя же совсем не понимать того, о чем пишешь. Бог не спорит.
У нас не совпадают часовые пояса, и он, бывает, вытаскивает меня из постели. Или наоборот – прорывается сквозь бесконечные «занята!», когда я на работе.
Я иногда обижаюсь.
Впрочем, Богу все равно, обижаюсь я или нет, он настойчив. Он диктует до тех пор, пока не скажет все, что надо. Ему-то хорошо, ему не видно: как меня тошнит словами; как я пытаюсь расшифровать написанное, а люди крутят пальцем у виска; как презрительно морщатся издатели, которым я приношу охапку отпечатанных листов или флэшку с текстом; как в сетевых форумах меня обвиняют в плагиате. Причем, самое смешное, что они правы: это действительно сочиняю не я, мне… «папа помогает».
А он в ответ на мои жалобы усмехается: «Ты пиши давай».
В конце концов мне надоедает. В конце концов, я уже взрослая и большая. У меня работа, муж и ребенок. Я хочу издаваться, если на то пошло, зарабатывать, раз уж связалась с этим, хочу славы и известности. Зачем мне эти писульки, которые никто не хочет печатать, а сил и здоровья они отнимают… короче – надоело.
Правда, я не хочу обижать Бога, он ведь, в конце концов, уже старенький. Так и вижу, как он сидит на облаке, курит трубку и, кашляя, диктует мне свои… мемуары, ага. Боговы. Прямым скайпом на землю, приятно познакомиться. А я потом таблетки пью. В общем, Господи, ты бы это… что-нибудь путное уже предложил. Или еще лучше – напиши сам, а? Ты ведь Бог. Издатели с руками оторвут. Опять же, из первых рук – оно вернее, а то получится, как с Заповедями… а то еще апокрифов насочиняют. Зачем тебе я, что, талантливее никого не нашел? Я где слово не разберу, где запятую не там, а где вовсе образованности не хватает, а Яндекс тоже не всесилен. В общем, это… давай как-то сам, а? А я что-нибудь свое уже напишу. Ну… чтоб издать и денег. Для пробы, можно?
Ну, и гордость, конечно, как без нее – с чего это я подчиняюсь так? У меня и своя голова есть, человек – вообще венец природы, а кому надо машинистку искать, тот пусть другую поищет. А я еще покажу всем, как я умею; слава Богу, научилась – за это-то время.
Бог вроде не обижается. Пожимает плечами. Хочет что-то спросить, раздумывает. Потом вздыхает: мол, ладно, что с тобой делать, разворачивается и уходит. Куда-то за облако.
И я наслаждаюсь свободой.
Я живу в свое удовольствие и сплю по ночам. Правда, недолго: привыкла уже к бессоннице. Работаю работу и резко расту карьерой. Пеку пироги, хожу в бассейн – словом, занимаюсь жизнью. И читаю – не справочную литературу и не мифы, а свои любимые – фэнтези.
Правда, замечаю все время, где слово не то, падежи не так, да и я могла бы лучше… то есть у нас с Богом получалось лучше. Доктор, это лечится?
А потом становится как-то не по себе. Беспокойно, что ли. Не скучно, нет. Но внутри – там, где раньше светился прямой номер «для связи», как будто выключили свет. Вот вроде бы – зачем он, свет-то, внутри? А мне без него непривычно. И слова все куда-то делись. Я хочу написать повесть, но все как-то… то руки не доходят, то некогда. Да и вдохновения нет…
Нет…
Нет.
Нет!
Я читаю мемуары знаменитых прозаиков. Ищу сюжеты на улицах, смотрю на людей. Сюжеты ускользают песком сквозь пальцы. Днем некогда. Вечером поиграть с сыном. Ночью хочется спать. Сказки разбежались, все уже открыто и написано до меня, Бога нет, а вдохновение – это чепуха, люди и без него пишут по десятку книг в год, а я просто лентяйка… где же ты, Боже, мне плохо без тебя, вернись!
Молчит мой прямой телефон.
Молчит, как рыба об лед, как старая речка зимой, как покинутый дом – только ставни полуоторванные хлопают да воет в трубе ветер. Молчит мой Бог, выключен свет, спать пора – и спи, ты же хотела, и это на всю жизнь, живи и радуйся, все успевай… доживай… догнивай… холодно без огня в зимнем лесу, кровь по капле покидает ледяные пальцы, и засыпает душа, засыпает – все как всегда, дом-дети-работа… кто бы мог подумать – молчит телефон. Нет сил ни просить, ни плакать.
До-жи-вать…
И не пошлешь факс, не явишься с повинной, к чертям гордость, адвоката – и того не найти. А святые далеко и не слышат.
И ходишь по улицам, ищешь сюжеты. Ждешь.
Однажды ночью не спится. Взмолишься изо всех сил, глядя в черные окна: папа, прости. Вернись. Не швыряла в лицо – по глупости отказалась. Книги, издатели, слава… сорвется с губ, устало и отчаянно, древнее, как этот мир, читанное тысячу раз и так и не понятое до конца до этой секунды: «Да будет воля Твоя, а не моя». Ни гордости, ни гордыни - только мольба. Я не могу жить без слов Твоих. Наркотик, лечиться пора, но видишь – выламывает душу, сводит нервы, немеют пальцы без карандаша и клавиатуры, вернись, верни… я согласна работать, я буду, я – секретарь.
А ночь молчит. Темная, ветреная. Только подмигивают звезды где-то в космической выси – загадочно и молчаливо. Облачком пара на морозе срывается с губ: Бог, верни. Вернись.
Услышит?
Бог весть.

5-6.11.2014

Нион 05.02.2015 19:48

Сказка про чай

Из цикла «Сказки тетушки Магды»

Не всем дано родиться благородным, и даже в самом достойном семействе обязательно найдется тот, кому не достанется ни почета, ни уважения.
Хорошо быть, к примеру, шоколадом. Или кофе! Благородство во всем – от упаковки до запаха, трепетное к себе отношение, должное уважение и обязательно турка, воскресная скатерть и хрустящие тосты. Роскошь летнего утра, прелесть весеннего заката, вальяжная неторопливость зимнего солнечного полдня, и плед в полоску, и кот на коленях, и запах булочек с корицей, и тонкие ложечки.
А как быть, если ты – чай? Не улун, не белый, не каркадэ. В большом семействе чайных много удачливых отпрысков, они требуют неторопливого заваривания, пристального к себе внимания и знания всех тонкостей обязательной церемонии. А ты – черный! И это про тебя морщат носы и пожимают плечами: не шоколад, чай, не барон какой. Черный. Самый обычный. Тот, который «как всегда» или «на каждый день».
Это шоколад – роскошно одетая дама неторопливо прихлебывает из изящной чашечки и с любопытством рассматривает тебя, ей не до суеты. Или кофе – фея в золоченой карете, превращающая Золушку в принцессу. Чай – не то. Все так просто и обыденно, что и говорить-то не о чем.
Чай – напиток больниц и рабочих кварталов, гнусавые голоса бездомных, тянущих по обочинам жизни свой тяжелый воз, замерзающие пальцы и гулкий кашель одиночества. Чай – от слова «отчаяние». Чернота глухих вечеров, ночное задавленное рыдание, голодный вопль кота и сквозняк из щелей в окнах, монетки на вспотевшей ладони, макароны с щербатой тарелки и скрип ветхих половиц под ногами. Чай – выдох на середине пути в гору, соленый налет слез на щеках, чье-то равнодушное молчание и крошки на липкой клеенке. После сильной и долгой боли мир кажется совсем другим, он замедляет свой бег, и тишина охватывает тебя плотным коконом. Чай – это возвращение к жизни.
Чай – поддержать силы в середине ночного дежурства, когда одурманивает тяжелая усталость, а впереди еще десяток вызовов. Успеть, бежать, не думать, забыть… Холод пробирает до костей, но завари себе чаю – согреваются ледяные руки, утихает озноб, а впереди еще целый зимний день; вечером не забыть бы купить чаю.
Чай – долгие разговоры в чужой кухне, придорожные ночные кафе, добродушные дальнобойщики, запах костра и дыма, звездное небо над головой и замерзшие пальцы. Звенящее любопытство жизни, вписки и спальники на полу вповалку, разные города – точки на огромной карте, за которыми – те, кому ты нужен. Приезжай. Я тебя жду. Приезжай, у меня есть чай, а к нему – варенье, самое простое, вишневое с косточками, но это ведь неважно, правда?
Чай… рука друга, цепко держащая над краем пропасти. Смех сквозь слезы… разноцветные драже в блюдечке, угольно-черный напиток, почти чифир, в огромной кружке, сигарета в форточку – «давай уже, рассказывай!». Чай – торопливые, на выдохе, сбивчивые фразы. Чай – полуобморочная слабость бессилия отступает после второй ложки сахара на кружку, еще два глотка – и проясняется в глазах, рассеивается туман безысходности, и можно идти жить дальше. Чай – это еще и «выручай», и случайно найденная десятка, завалившаяся за подкладку кармана, когда три дня до зарплаты, одного с ним корня.
Чай, обыкновенный, дешевый, черный, почти горький. Чай, подкидыш из подворотни, не благородный отпрыск аристократического семейства, грубый и простой, но верный. Чай, трудяга и раздолбай. Две ложки на чашку равно «могу жить». «Выпей чаю» равно «я тебя жду», звонку телефона, удачливому попутчику для того, кто завис на трассе. Знаешь, не хочу я больше кофе. Налей-ка мне чаю. Мне уже можно - жить.

4.02.2015

Voise 07.02.2015 23:07

Продолжу .......
Чай как ритуал избранных, собравшихся за разговором на корточках в огороженном от времени и жизни мирке не свободы , эта вечная традиция прерываемая затяжками дешовых сигарет традиция за которой неторопливое обсуждение дел, вещей ,порядков и просто общение . Я чай, и я тоже здесь !!! (С)

Chudolisichka 07.02.2015 23:57

Цитата:

Сообщение от Нион (Сообщение 1112790)
Чай… рука друга, цепко держащая над краем пропасти.

и чай - навсегда!!! батя!!! Именно черный, именно такой запростецки-посиделковый)))
Интересно, навеяно рекламой?)))

Voise 08.02.2015 09:26

Цитата:

Сообщение от Chudolisichka (Сообщение 1113178)
батя!!! :)

Мда Лисичка ,нет сейчас "того " чая, что был в советские времена . Пью современный и не могу напиться ! (неодназначно :) )

Нион 01.07.2015 12:08

Иван да Марья

Ох, и красивая же была это пара – Иван да Марья. Точно из русских сказок пришедшая, из тех далеких времен, где древняя Русь водила хороводы вокруг своих костров. Они и похожи были на картинки из детской книжки: высокий, синеглазый, широкоплечий Иван с льняными кудрями и маленькая сероглазая Марья с толстой русой косой, предметом зависти и ровесниц, и женщин постарше.
Ее так и звали все – Марья. Не Маша, не Манька и не Маруська. Даже девчонкой она выделялась среди сверстниц – спокойствием каким-то, немногословностью и рассудительностью, совсем не детской прямотой. Как глянет на тебя огромными глазами – всю душу, кажется, вывернет, все до глубины поймет, до донышка. Недаром мачеха ее ведьмой звала, но не ударила ни разу, даже не замахивалась. Боялась.
Мать у Марьи умерла, когда девочке минуло двенадцать – утонула. Речка наша, Калинка, хоть и неширокая, а глубокая, и тонули в ней, бывало, даже в августе, в жару, когда обнажались берега и отмель на середине реки становилась видна. А в июне, после бурных весенних дождей, и вовсе не редкость. Хорошо женщина плавала, да, похоже, ногу судорогой свело; ее только на другой день нашли под мостом, тело отнесло течением. Отец Марьи на похоронах стоял совсем черный, а на другой день запил. И пил беспробудно три месяца. А через полгода привел в дом новую жену. Та девчонку невзлюбила сразу, хоть и старалась виду не подавать. Не обижала вроде, даже ругалась не сильно, не ударила ни разу – а все ж не приласкает никогда и кусок получше, как родная мать, не поднесет. Диво ли, что Марья после свадьбы перебралась в дом мужа. Свекровь-то, Софья Ильинична, приняла и полюбила ее сразу. Да и мудрено было ее не полюбить.
Как Марья пела! За эти песни ей все можно было простить. Откуда взялся в рабочем городе такой сильный, редкостный по красоте голос – загадка. На всех девичьих гулянках первый запев – Марья. Иван так и говорил, что сначала песню услышал, а потом увидел Марью. Ей было семнадцать тогда, и еще целый год, пока невесте восемнадцати не исполнилось, они ходили рядом, не смея друг друга за руку взять. Как же, мачеха Марью в строгости держала; да и родители Ивана – люди старой закалки, порядочные, с чего бы и сыну баловником расти?
Наша улица Краснознаменная одним своим концом упиралась в гору и принадлежала, строго говоря, не городу, а поселку Петровскому, ставшему городской окраиной перед самой войной. Это теперь поселок находится в черте города, его окружают многоэтажные кварталы, и только роза ветров не дает городу расти и дальше на запад. А тогда за ним начиналась степь, куда поселковые ребятишки бегали за диким луком, и отвалы – туда свозили отходы с большого нашего завода.
Краснознаменная, начинаясь прямо от горы, спускалась вниз, сливалась с улицей Менделеева и выводила к центру поселка, к магазину, а от него – к шоссе, ведущему в город. Речка Калинка делила Петровский на две части, Западную и Восточную. Поселок уже тогда был довольно большим, имел даже свою школу, и с городом его соединяли автобусы, ходящие пять раз в день до заводской проходной. Улица наша сплошь заросла черемухой и сорняками; а вот яблонь, которые в таком изобилии растут сейчас во дворах, тогда не было. Дичка, дикая яблонька прижилась непонятно откуда только во дворе у Семеновых, и Иван мальчишкой бдительно охранял ее ветки от набегов соседских ребятишек. Впрочем, никто особо не покушался: Иван считался заводилой и был уважаем в ребячьей компании – наверное, потому, что никогда не жульничал, в играх, если выбирали водящим, судил по справедливости, а еще хорошо учился. Среди пацанов того времени это считалось в плюс, а не в минус.
Иван да Марья выросли на соседних улицах, но друг друга почти не замечали – до того дня, когда Иван проходил мимо веселой компании девчат, поющих у реки. Полоскала Марья белье и пела песню про соловушку, свою любимую. Откуда она ее взяла, никто не знал – эту песню вообще до нее никто не знал в поселке. То ли мачеха привезла из далекой Белоруссии, откуда была сослана вместе с семьей, то ли по радио Марья услышала – Бог весть. Но полюбила ее и пела очень часто. Чаще других, тех, что все тогда пели, и советских, новых, и старых, бабкиных, про рябину да лучинушку. Соловушкой прозвали Марью подруги.
Иван к тому времени работал в первом механическом. Туда же после восьмилетки и Марья пришла. Учиться дальше ей мачеха не позволила, а отцу было все равно. Ну, Марья и не возражала, а уж когда с Иваном ходить начала, и подавно. И ведь что странно: росли-то на соседних улицах; играли на заросших ковылем и одуванчиками холмах, всей гурьбой на речку за щавелем ходили да купались оравой – а друг друга до той встречи словно не видели. Три года разницы – разве много? Впрочем, в Марье тогда было-то – коса да голос. Малявка малявкой, веснушчатая и голенастая, глазами зыркает, языкатая, как все они, девчонки-подлетки. Она расцвела в одночасье, как будто уснула тощей лохматой нескладехой, а проснулась девушкой, крепкой, стройной и сильной, свежей, как эта черемуха, ветви которой клонились от тяжести цветов над их свадебным столом.
Вот так шел Иван с работы, услышал песню и остановился. Спустился к реке. Посмотрел на стайку девчат, полощущих белье, увидел Марью. Подошел, взял за руку…
Больше они не расставались.
Свадьбу играли в мае, и белое платье Марьи было усыпано лепестками сирени и черемухи, в изобилии растущих во всех дворах. Столы вынесли во двор, сдвинули и накрыли вышитыми скатертями. На всю улицу пахло печевом. Немудрящим было угощение, но его с лихвой возместили и смех, и песни, и танцы под гармошку, на которой так весело играл старик Федосьич, азарт и беззаботность молодежи и радость родителей Ивана; даже отец Марьи, хоть и выпил ради свадьбы, сидел непривычно причесанный, в свежей рубашке и солидно поздравлял молодых.
Гуляли всей улицей, и даже у самых отъявленных сплетниц не повернулся язык хоть в чем-то очернить эту пару. Бабы любовались, тайком утирали глаза. Слишком сильным было их счастье, слишком откровенно и явно сквозила любовь в движениях, в голосах жениха и невесты, в том, как они смотрели друг на друга. Многие девчата хотели бы оказаться на ее месте; многие с Ивана глаз не спускали. Но ни у кого не нашлось черных слов, когда смотрели люди на эту любовь.
Одно только заставило перешептываться, одно слегка омрачило общую радость. Утром треснуло зеркало, перед которым причесывали невесту. Райка, портниха, признанная всей улицей мастер, заметила недоуменно среди общей тишины:
- Ой, чего это? Не к добру, говорят. – А потом махнула рукой: - А ну их, бабкины сказки.
А мачеха Марьи только губы поджала.
За свадебным столом пели девчата, пели женщины постарше, пели все вместе. Голос Марьи выделялся в общем хоре. А потом она запела одна. И пела вроде бы для всех, но видно было – для него одного, для своего Ивана, для того, кто один для нее на всю жизнь, и в радости, и в горе. Пела все ту же, свою любимую, про соловушку. Притихли люди; такая тоска и горечь звенели в голосе Марьи, точно вот-вот придет черная беда и заберет с собой любимого, а у нее не хватит сил его спасти. Софья Ильинична, с этой минуты – свекровь, смотрела на невесту и только головой качала.
Но даже самые завистливые и недобрые, если они еще оставались за столом, прикусили языки, когда высокий, крепкий, сильный Иван на руках понес невесту от стола до входа в дом. Маленькая Марья прижималась к нему, обвила руками его шею, и казалось – всю жизнь он так ее пронесет, от любой беды защитит и убережет.
…Вот так и жили они. На работу вместе и с работы вместе. В огороде вместе и в гостях вместе. Иван часто просил Марью спеть для него одного, и, бывало, вечерами они уходили на берег, на мостки, с которых бабы белье полоскали. Иван садился на песок и, обхватив руками колени, смотрел, смотрел на жену. А она стояла у воды, глядя вдаль, и лицо ее становилось строгим, отрешенным и словно нездешним. И голос летел, звенел над водой. Шли мимо люди, замедляли шаги, притихали…
Дом у Семеновых был большой, очень светлый и чистый. Софья Ильинична всюду в комнатах повесила белые, украшенные вышивкой занавески, на пол сплела из старых тряпок половички. Только тряпок-то было немного, обносились люди после революции, это уж потом, как она говорила, «на свет смотреть стали». В низеньких, но уютных комнатах всегда пахло цветами, свежим деревом и чем-то неуловимо домашним, добрым, родным.
Марья, работящая, скромная, приветливая, пришлась Семеновым по сердцу. Свекровь любила ее песни слушать. Марья поначалу стеснялась при ней во весь голос петь, потом привыкла. Пела и в доме, прибираясь или стряпая, и во дворе, и в огороде, собирая вишню. Даже свекор слушал, посмеиваясь в усы. А Иван, большой, сильный, молча смотрел на Марью - и улыбался. А уж она-то, после вечно недовольной мачехи да отца-пьяницы, после попреков и неласкового, грязноватого родительского дома попав в дружную, работящую семью, расцвела, похорошела. Улыбка не сходила с ее губ, в голосе звенело счастье.

Нион 01.07.2015 12:09

Месяц они так-то миловались, ходили, держась за руки, никого вокруг не замечая, смотрели друг на друга. А через месяц война началась.
Марья провожала на вокзал сразу троих: отца, мужа и свекра. Софья Ильинична старалась держаться, не выла в голос, как многие женщины, но глаза, опухшие, красные, даже не прятала. А Марья слезинки не проронила. По-бабьи повязанная платком, вцепилась в руку мужа и не отпускала до той самой минуты, как объявили посадку. Иван ее пальцы, стиснутые, побелевшие, по одному разжимал. Поцеловал ее, потом мать и в вагон прыгнул уже на ходу. А отец Марьи, уходя, шепнул что-то ей на ухо. Кто рядом стоял, говорили: прощения попросил. Марья кивнула – и поцеловала его, в первый раз за несколько лет. А мачеха опять только губы поджала.
Вот и остались Марья со свекровью вдвоем в большом – на две семьи строили – деревянном доме. Жили и ждали. Марья с тех пор так и не снимала повязанного по-бабьи платка. И на посиделки девичьи больше не пришла ни разу. Работа, дом да свекровь. А вот петь – пела. Если воскресным утром на улице слышится песня – гадать не надо, это Марья мужу удачу привораживает.
Смех смехом, а так и стали бабы говорить: привораживает. То одна, то другая, приходили к Семеновым по вечерам, просили:
- Спой, Марья. Ту, про соловушку. Что-то от моего долго писем нет, живой ли?
Марья не отказывала, пела. Про соловушку, который весной возвращается в родной сад. Вроде и песня как песня, ничего особенного, а смотришь - через день-два письма приходили, да все треугольнички, от живых.
Только себе счастья наворожить не смогла. В январе сорок второго сразу две похоронки пришли Семеновым, одна за другой, с разницей в полмесяца. Сперва свекор Марьи, отец Ивана, а потом и сам Иван. Смертью храбрых. А где могилы их, никто не знал, потому что наступление и все в одной куче.
Софья Ильинична только и сказала:
- Что ж ты… себе не наворожила, Марья! Что же ты…
И повалилась в беспамятстве.
Вот с тех пор Марья петь перестала совсем. Как бабка отшептала. Сколько ни просили ее женщины – никому ни разу. У свекрови, говорят, прощения просила, хоть и понимала, что та не со зла – с горя. А потом и просить стало не у кого – умерла Софья Ильинична через месяц. Марья осталась одна в опустевшем доме и больше черного платка уже не снимала.

Первые пленные немцы появились у нас в сорок пятом. Город наш тогда не имел еще статуса закрытого, несмотря на большой завод, и поэтому пленных стали присылать к нам едва ли не самым первым. Селили их в бараках на окраине, и попервости на них люди смотреть как на диковинку ходили. Как же: вроде звери – а две руки, две ноги и голова, как у всех. Мальчишки на улицах бросали камнями, когда колонну оборванных, угрюмых людей в серо-зеленых шинелях вели на работу. Бабы только что пальцами не показывали. Марья смотреть не ходила ни разу. Что, дескать, я там не видела – горя чужого?
Их водили на работу почти через весь город и почему-то всегда пешком. Много чего сделали пленные в нашем городе; до сих пор стоят кварталы, построенные ими. Странная, причудливая архитектура, неуловимо средневековый стиль; смешение культур – в облике этих вроде бы обычных домов можно уловить и черты лютеранской церкви, и облик милых, добропорядочных европейских буржуа, и русский климат накладывает на фасады свой суровый отпечаток. Первый наш поселковый кинотеатр построен пленными, и даже первые афиши рисовали, говорят, тоже они.
Их водили по шоссе, мимо школы, мимо рыночной площади – заросшей травой лужайки возле магазина, на которой все еще торговали в те голодные годы кто чем: тряпьем разным, лепешками из картофельной муки, маленькими кружками молока, изредка – творогом или сыром. Бабки летом продавали цветы, в изобилии росшие на городских окраинах да в своих палисадниках; скромные тюльпаны, пышные георгины и маки, застенчивые ромашки смотрели с прилавков на тех, кому не жаль было денег за эту красоту. Покупали цветы, в основном, перед сентябрем, в подарок учителям или если кто перед женой провинился. В остальное время ушлые парни воровали их по ночам из тех же палисадников. Бабки эти, дотошные, вездесущие, попервости глазели на немцев так, что про товар забывали, а потом долго судачили вслед. Бывало, первые месяцы вслед нестройной колонне кричали кто что, кто «Гитлер капут», кто «Что, гады, съели?», кто «Вышел немец из тумана, вынул ножик из кармана». Сгорбленные эти спины только вздрагивали в ответ на плевки и свист.
Потом народ попривык к пленным, перестал таращить на них глаза. Жалкие, ссутуленные фигуры их стали для города привычными. Бывало, покупали и у них что-нибудь, если в воскресный день кто-то из немцев приходил на рынок. Они продавали деревянные игрушки, вырезанные, надо признаться, очень искусной рукой; оловянных солдатиков, из чего уж их только отливали; леденцы на палочке, дешевые, но вкусные; сделанные из жести кружки. Потом, уже после Победы, предприимчивые фрицы открыли свою портняжную артель, и надо сказать, заказов бывало у них немало. В основном, конечно, верхняя одежда, юбки-то и платья да детскую одежонку бабы всегда шили сами.
Где уж нашла Марья того немца, никто не знал. На работе, что ли? Или когда мимо рынка шла? Не враз, не вдруг, но заметили соседки, что изменилась Марья. Платок свой темный не сняла, но повязывать стала не так низко. И глаза засияли, оживилось, словно осветилось все лицо. Стала вечерами задерживаться до темноты, пропадала где-то. И – никому ничего, ни единого слова.
Когда пришла Победа, плач стоял над всей улицей. Смеялись все и рыдали все. О тех рыдали, кто не вернется, и о тех, кто пришел живым, но без рук, без ног… или ослепшим, как сапожник наш, дядя Федор. Плакала и Марья вместе со всеми, и ее черный вдовий платок сбился на затылок, когда обнималась она и целовалась с Нюркой Фирсовой, лучшей своей подружкой, у которой в сорок четвертом погиб муж; и с Евгенией Ивановной, учительницей, которая проводила в сорок третьем сына, едва ему восемнадцать исполнилось, а через три месяца получила похоронную; и с бабой Аней из дома сорок восемь, которая пятерых парней отдала да двоих девок, а вернулись только трое. Но когда попросила Марью Нюрка: спой, мол, Победа ведь – отказалась Марья, головой покачала. Слезы ее душили, не хватало дыхания.
И кто бы мог подумать? Вот никто и не думал, не догадывался ни о чем, пока Марья его за руку домой не привела. Это уже после Победы случилось, осенью сорок пятого. Идет Марья домой с работы, а рядом – высокий, тощий, в серой шинели. Лицо грубое, как из камня вытесанное, глаза в землю, губы сжаты. На белобрысой макушке пилотка рваная едва держится. И говорит он ей что-то не по-нашему, а она будто понимает. Ахнули бабы. Ахнула вся улица. А Марья идет, голову держит высоко, а на лице – улыбка. Не жалкая, виноватая или там оправдывающаяся – гордая. Вот, мол, завидуйте. Вот я – и я его люблю. И такое счастье в глазах, что никто ни слова не вымолвил. Онемела улица.
А Марья за руку провела его в дом. И окно распахнула. Зажгла лампу… а занавески – задернула.
Это уж потом, стороной узнали все бабы. Да, немец. Да, пленный. У себя в Германии рабочим был, но – высокого класса. Он и здесь стал не улицы мести, как многие из них, а по прежней своей профессии работал – плотником. И такие, понимаешь, у него хорошие вещи получались – да не только столы там или табуретки, а шкатулки, игрушки детские, узорная посуда, - что покупать их стали люди. Настоящее ремесло, неважно чьим рукам оно досталось, всегда вызывает уважение. А звать того немца – как в насмешку – Иоганн. А по-русски – Иван, значит.
Как же ты могла, Марья?
Пробовали бабы говорить с ней, совестить, уговаривать – обрывала всех Марья. Мое это дело, дескать, и нечего лезть. Или молчала, глядя мимо, и такое упрямство на лице написано, что сразу понятно – бесполезно все.
Но как же ты могла, Марья?
- Как же ты могла? – спросила ее Нюрка Фирсова. Лучшая подружка, которой Марья с детства все тайны доверяла. А Марья только улыбнулась и головой покачала.
- Разве я сама об этом знала? Так получилось, понимаешь… - и руками развела, виновато вроде и покаянно. А глаза – счастливые.
Но, видно, и вина ее точила. В глубине тех глаз, под счастьем, боль плескалась. Боль и вина.
Надо ли говорить, что Марью с тех пор замечать перестали. Ни в гости не позовет никто, ни по делу не зайдет. В цехе косились, в обеденный перерыв никто словом не перемолвится. А ей словно бы все равно: летает счастливая. Платок свой вдовий сняла, причесываться стала по-иному, коса вокруг головы короной. Лицо сияет. Глаза сияют.
А в глазах под счастьем – боль. И вина.
Пробовали и мужики с немцем этим, Иоганном, говорить. По-мужски, конечно, по-своему. Да он, гад, здоровый, сильный. Видно, в своей Германии драться навострился; да и то сказать, если остался жив, не погиб, а только в плен попал, так, видно, удачлив да силен оказался. Словом, отмахался он. Не без потерь, конечно – сам едва до дому доползал, лицо все в крови. Но отмахался – раз, другой, третий. Марья, по слухам, хотела в милицию пойти – запретил. Понимал, наверное, что милиция мужикам за такое дело еще и орденов навесит. Да и какая разница, чего он там себе думал. Но потом мужики от него отстали. Толку-то, если он все равно от Марьи не отступится, сам сказал. Он к тому времени по-русски кое-как говорить научился, простые фразы уже мог связать. Ладно, черт с ним, с немцем, пусть живет. Может, потом домой уедет, в Германию свою, их ведь к тому времени отпускать уже начали.

Нион 01.07.2015 12:10

А через положенный срок Марья родила. Мальчика. Весна стояла, апрель, теплый, пасмурный, с ветром в лицо. В роддоме, бабы рассказывали, к ней никто подходить не хотел, в лицо говорили: выблядка немецкого сама нагуляла, сама и рожай. Только Анастасия Филипповна, старая акушерка, через руки которой едва ли не полгорода прошло, прикрикнула на медсестричек:
- Дуры, совести у вас нет! Дите разве виновато?
И до конца от Марьи не отходила, вытирала ей взмокший лоб, подбадривала и подшучивала. Марья же, рожая, не закричала ни разу, стонала только. И только когда головка прорезалась, закричала пронзительно:
- Ваня! Ваня!
Выскользнул мальчик, маленький, красный, завопил громче матери. Акушерка усмехнулась:
- Звала, что ли? Вот и пришел твой Ваня. – Запеленала, сунула матери: - Получай.
Так и назвала Марья сына – Иваном. Точно в насмешку, шептались люди. А фамилию свою записала, и отчество – Иванович. Иван Иванович Семенов. С немцем-то они не расписаны были.
Мальчишка получился – вылитый папаша-немец. Такое же грубоватое лицо, такой же белобрысый и худой. И вечно болел. Весь в соплях зеленых, то и дело жар у него. Доктор детская в тридцатый дом на нашей улице зачастила, едва не каждую неделю бегает. И крикливый же пацан был! Целыми ночами напролет матери спать не давал. Похудела Марья, осунулась. С работы уволилась, конечно, куда ей. А все равно, если встречали ее на улице, видели бабы – счастлива.
Когда малышу месяца три было – лето стояло, жара, окна нараспашку – услышали однажды днем люди песню. Ту самую, про соловушку. Подумали сначала, что померещилось, потом на улицу вышли; слышно – песня от дома Семеновых доносится. А уж когда подошли, вроде как мимо и случайно, к окнам, что выходили в палисадник, поняли: это Марья поет. Видно, ребенка днем укладывала, убаюкивала и затянула, чтоб успокоить крикуна.
Полдень, жара, пыль, пух тополиный по обочинам ветерок гоняет. Поет Марья. А люди, попрятавшись за деревьями и кустами, слушают. Про соловушку. Долго она в тот день пела; все песни, какие раньше знала, вспомнила. Бабы, стоя за своими заборами, украдкой слезы вытирали. Мужики матерились по-черному – вспоминали, какие они были счастливые, Иван да Марья. А уж кто в тот день рюмку хлопнул, тех жены не ругали даже. Вроде и не за что было.
Вот так и жила наша улица – как гнездо смирных ос. Вытягивали послевоенный голод, делились друг с другом чем могли… все – вместе, а Марья со своим немцем – отдельно. Косились люди, и долго не могло так продолжаться – чем-то да должно было кончиться. Понимала ли это Марья? Бог весть. И не в том дело, что именно этот Иоганн стрелял в Петра Филиппыча из тридцать девятого дома, или в Ивана, или в Володьку и Сашку бабы-Аниных. А в том, что никто его, немца, сюда не звал. И если б не он со своим Гитлером, жили бы Иван да Марья, как все люди, жили бы, детей рожали, песни бы им пели про соловушку. Своих детей, русских, русоволосых и крепких, а не таких, как этот белобрысый задохлик. А Иоганн мало того, что Ивана нашего убил, так ведь и жену его убивает. Медленно. Потому что это разве жизнь – видеть, как тебя люди стороной обходят, как косятся на тебя и на ребенка, посылают вслед проклятия. Просто потому, что ребенок твой – немец наполовину.

То был совершенно обычный день, летний… если не считать, правда, того, что получился он очень душным и жарким. Уже три недели стояло пекло, на раскаленном небе – ни облачка. К вечеру соберутся было тучи, погромыхает где-то – и опять жара, и снова ни облачка, и гроза проходит стороной. А грозу бы так надо! Люди измаялись, духота давила на голову; в воздухе висело напряжение и какая-то бессильная усталость.
Марьиному сыну исполнилось уже три, но на улицу мать его одного еще не выпускала. За эти годы неприязнь людей к немцу не утихла, а, пожалуй, только усилилась. Их ненавидели по-прежнему. За то, что в семье был муж и отец, пусть даже немец, а почти на всей улице дети росли без отцов. За то, что стараниями Иоганна в доме царил пусть и относительный, но достаток – изделия немца по-прежнему хорошо покупали, он все-таки был хорошим плотником. Иоганн подправил скрипучее крыльцо, которое не успел починить Иван, подлатал крышу. За то, что мальчишка Марьин вроде бы перестал болеть, прекратились его бесконечные зеленые сопли, он рос хоть и капризным, но здоровым, а у тетки Натальи из дома напротив зимой умер внук от дифтерита. За то, что пела Марья теперь не только укачивая сына, но и вечерами – для немца. Не уходила никуда, просто пела – в доме, и если окна бывали открыты, это слышали люди. А раньше она пела – для Ивана.
До сих пор, если шла Марья по улице, вслед ей нет-нет да летели грязные слова. Но – только если одна. При немце ее задевать не решались. Вроде и не говорил он ничего и никого не трогал, а как посмотрит исподлобья, поведет плечами неуловимо, так сразу понятно: лучше не лезь. Такой и убить может. Понимал ли он, что им вслед кричали, неизвестно, хотя, говорят, русский мат фрицы вперед «здравствуйте» выучивали. Но глядел недобро – и этого хватало, затихали люди.
Детская врач, которая теперь реже бывала в их доме, рассказала - своей медсестре, а та – знакомым, да так и пошло по городу, - что в большой комнате висит на стене, на самом почетном месте портрет Ивана. Большой портрет, увеличенный с маленькой фотокарточки, на которой снялись Иван да Марья перед войной. Трижды уже отмечала страна День Победы, и всегда в этот день Иоганн не выходил из дома, даже если выпадал этот день на рабочий. Старался не попадаться никому на глаза. Мужики больше не трогали его, обходили стороной, а сам он ни с кем первым не заговаривал. Устроился на работу в бригаду плотников, а в ней - сплошь инвалиды да старики. Но они, если расспрашивали их знакомые и друзья о немце, отвечали сдержанно и ничего особенно плохого о нем не говорили. Вот разве что – не пьет. Разве ж это мужик?
В общем, как уж получилось, что сын Марьи в тот день за ворота вышел, никто не понял. Не то ворота у них оказались не закрыты, не то что, а Марья не уследила, как мальчишка выскочил. В доме была, обед она, что ли, готовила. На улице, понятное дело, стайка пацанов крутилась: каникулы, и хоть и запрягали их помогать по хозяйству матери, все не на целый день. Дело шло к вечеру, ребятни с окрестных домов уже понабралось.
Конечно, местные ребятишки знали, кто такой этот белобрысый тощий пацан, видели его не раз. Но вот так, одного, без матери и отца встретили впервые. Обступили, загомонили. А тот малой еще, глупый, не понял, что не с добром его встречают. Да и так разобраться, с чего бы ему про взрослые дела знать? Сначала просто рассматривали – как же, немец, интересно. И главное, пацаны-то все – дурачье, старше десяти нет ни одного; был бы с ними кто постарше да поумнее, обошлось бы дело. Что уж там он сказал им или сделал, никто потом разобраться не смог, мальчишки один на другого вину валили, и все кончилось вечным «А че он? А мы ниче совсем не делали!». Словом, кинулись они на него.
Когда Марья выскочила на улицу, привлеченная шумом, голосами и таким знакомым ревом, ее Ванька со всех ног удирал от мальчишек к своим воротам. А они орали вслед что-то про немецкого выкормыша и кидались комьями сухой, спекшейся, твердой, как железо, грязи. Увидев выбежавшую Марью, и в ее адрес прокричали про немецкую подстилку. Ванька – глаз заплыл, на щеке царапина – с плачем добежал до матери, ткнулся в ее подол; обхватив сына руками, Марья почувствовала, как в ужасе вздрагивает все его маленькое тело.
Потом она говорила, что себя не помнила. Толкнув во двор сына, Марья разъяренной кошкой метнулась к мальчишкам, кого-то поймала за руку, кому-то шлепок отвесила, у кого-то выкрутила ухо…
…Торчавшие у окон соседки выбежали на улицу.

Нион 01.07.2015 12:11

…Они кричали Марье в лицо грязные, площадные ругательства и бросали в нее те же самые комья, которые только что летели в спину ее сыну. Они хлестали ее по плечам, по спине снятыми платками, вырванными из заборов кольями, вцепились в волосы, рвали косу. Всю свою горькую жизнь, вдовью долю и обиду на эту долю вымещали на ней, на той, с которой вместе росли и делились секретами; которую утешали в черные дни после похоронки; которая пела про соловушку для их мужей; которая предала их своим счастьем, отгородилась от них своей любовью, забыла мужа, заслонившего их грудью; которая отдалась врагу и родила ему сына. Она не могла быть счастливой, не имела на это права, потому что счастье ее было – с врагом. И пусть Иван, погибший за нее, уже ничего не мог ей сказать – за него сказали эти бабы. А уж что именно он бы ей сказал – ударил бы ее или простил, им было неважно. Им вообще все было неважно.
…Заходился ревом, лежа в воротах своего дома, маленький белобрысый мальчик. Его мать, растрепанная, простоволосая, бежала по улице, закрывая голову руками, прячась от ударов соседок.
Выскочил из переулка возвращавшийся с работы Иоганн, издалека увидевший все. Растолкал обезумевших баб, вырвал из их рук Марью, закрыл собой. Не обращая внимания на удары, подхватил ее на руки, побежал к дому.
Тяжело дышащие, растрепанные, расхристанные женщины опустили сжатые кулаки. Видели, как у ворот он поставил на землю Марью, подхватил свободной рукой сына, скрылся во дворе. Лязгнули, закрываясь, ворота.
Душное небо над головой медленно темнело, наливаясь грозовой темнотой.

Они уехали через два дня. Все это время Марья не показывалась ни на улице, ни во дворе. Иоганн только однажды вышел, вернулся через несколько часов. Ранним воскресным утром он крест-накрест забил досками ставни дома, запер дверь. Марья, похудевшая, бледная, с заметными синяками на лице, снова замотавшая волосы черным платком, несла на руках сына – мальчишка испуганно прижимался к ее плечу. Иоганн нес на плече большой сундук, за спиной висел вещмешок – вот и все имущество.
Отойдя от калитки на несколько шагов, Марья остановилась. Повернулась к воротам, сделала несколько шагов обратно. И низко, до земли поклонилась дому – большому, прочному, построенному для счастливой жизни нескольких семей дому, из которого так нелепо и страшно ушли за какие-то несколько лет все его обитатели.
Прильнув к окнам, заборам, прячась за калитками, смотрели на это люди. Сухими глазами смотрели, провожали Марию со сжатыми губами, в гробовом молчании. А про то, что баба Аня украдкой перекрестила Марию и ребенка, сноха ее Наталья потом никому не сказала.

Несколько лет назад приехал на нашу улицу пожилой, представительный иностранец, очень спокойный и немногословный, отчужденный и нездешний в своем светлом дорогом костюме и тонких очках в золотой оправе. Он несколько раз прошел по улице из конца в конец, присматриваясь к домам, остановился возле водоколонки. Колонка та уже два года как бездействовала – на нашу окраину провели, наконец, водопровод и канализацию. Спросил что-то у старой, но на удивление крепкой Светланы Васильевны, дочки Нюрки Фирсовой, сидевшей у своих ворот на скамеечке. Та указала ему на дом Семеновых… точнее, на коттедж, стоящий на его месте. Сам дом сгорел через полгода после отъезда-побега Марии и Иоганна, и долго стояло пустым пепелище, долго историю эту помнили на улице, рассказывали вновь заселяющимся. Но потом поумирали старики, а их внукам и правнукам стало уже не так важно. Светлана Васильевна все это помнила смутно, больше знала от матери. Нюрка говорила, что Мария писала ей из Германии… два письма прислала и посылку – леденцы, ткань на платье и несколько коробок печенья, вкусно пахнущего, с нездешними надписями, хрустящего и рассыпчатого печенья. Но Нюрка ни разу ей не ответила, и Мария писать перестала.
Господин в очках сказал, что зовут его Иоганн. Говорил он на хорошем, относительно правильном русском, только с твердым немецким акцентом. Видно, хорошо жил в своей Германии – холеным выглядел, нестарым совсем, богатым. Лицо грубоватое, будто из дерева вырубленное. Постоял, посмотрел в окна дома, построенного десять лет назад совсем другими людьми. А уж видел ли он на его месте тот, прежний дом, вытащил ли хоть что-то из своей трехлетней детской памяти – Бог весть. Посмотрел, сел в машину и уехал.
Да и полно, на самом ли деле это был сын Марии, певшей про соловушку? Мало ли кого как звать могут, а паспорт господин не показывал. А узнать в нем черты немца Иоганна и вовсе было некому.

30.06.15.

Chudolisichka 01.07.2015 19:39

Написано прекрасным языком - русским и неимоверно богатым. Чем-то напомнило недавно увиденный ролик из ютуба...

Не в праве судить то, о чем сказка,.. или совсем не сказка? Ибо месть за месть, там, где не факт, кому и за что - это пропасть. Я услышала в этом побоище от детей и женщин именно месть. И понять ее могу - за не пришедших с такой недавней войны, за похоронки, за годы страха за жизнь своих мужчин. Но месть на войне - это война. Месть в мирное время - пропасть. Пропадает мстящий, ибо месть, возможно, досталась не тому, кто ее заслужил. Из рассказа точно нельзя сделать однозначный вывод, каким был этот Иоганн, но если Марья назвала сына Иваном, то это о многом говорит. Возможно, ей удалось остаться человеком и вырастить своего сына в почтении и любви к своим истокам в России (если предположение в конце сказки верное).

Майская 11.05.2016 12:47

в жизни ведь тоже иногда встречается сказочная любовь.. просто не все умеют ее дождаться..

Нион 05.05.2017 19:24

Ляльки
 
Ляльки родились совершенно одинаковые, похожие, как две капли воды - как и полагается близнецам-двойняшкам. Такие одинаковые, что попервости их путала даже мать. Лоб зеленкой мазала той, которую уже покормила; в разные пеленки заворачивала (хотя какие там разные, что нашлось в послевоенных скудных запасах, то и ладно); разные ленты вплетала в косы дочкам. Путали Катьку и Машку все – подружки, родители, соседи. Мать потом как-то приучилась их различать… любая мать видит своих детей даже в полной темноте. Но всех остальных сестры успешно водили за нос – почти всю свою жизнь.
Их звали Ляльки - вслед за старшим братом. Костя, тогда шестилетний, увидев два совершенно одинаковых свертка, привезенных матерью из роддома, долго молчал, ходил вокруг девчонок, разглядывал. А потом выдал значительно и весомо:
- Ляльки.
Пока не придумали имен, и отец с матерью их так называли. А уж Костя – всегда, всю жизнь, а за ним вслед и все остальные.
В шесть лет Машка обзавелась шрамом на коленке – укусила соседская собака, и с тех пор девчонок можно стало различить… летом, когда бегают с голыми ногами. А зимой чулки, поэтому Ляльки так и остались Ляльками.
Они и по характеру были похожи. Обе веселые, вспыльчивые, но быстро отходчивые и добродушные, легкие на подъем, болтушки. Где больше всего шума и смеха в ребячьей компании – там и Ляльки Кузнецовы, где болтовня – там Катька с Машкой, где игра какая - будьте уверены, сестры первые заводилы. Их любили, но всерьез не воспринимали, отмахивались, если обсуждали серьезное дело. И было отчего.
При такой невероятной схожести, казалось бы, и дружить сестры должны были отчаянно и на всю жизнь. А они так же отчаянно – ругались. Ссорились, ругались, даже дрались между собой; у Катьки на всю жизнь остался маленький шрамик на среднем пальце – Машка в пылу драки укусила. Ни минуты не могли прожить без спора. Если одна из сестер поддерживала идею, вторая так же бурно ее отрицала. Оттого, может, и не воспринимали их всерьез даже уже во взрослых общих компаниях.
- Дура, - вопили они хором, идя друг на друга с кулаками, - отдавай мою куклу!
- Дура, - кричала Машка Катьке, когда та хватала очередную двойку, - когда тебе мозги привезут уже? Нам мама леденцов обещала, из-за тебя и мне не достанется!
- Дура, - ругалась Катька, когда обнаруживала, что на танцы Машка пошла в ее платье, - чтоб утроба твоя ненасытная сгорела! Зачем тебе это платье, у тебя своих два да тетка третье шьет!
Отец, Иван Макарыч, суровый, молчаливый и степенный – дочери удались не в него, - сносил скандалы молча, но если сильно расходились девчонки, решал вопросы просто: кулаком по столу. И добавлял при этом:
- Заткнулись обе, а то отправлю, куда рак мышей не гонял!
Место было, наверное, действительно страшным, девчонки притихали, на несколько дней в доме воцарялся мир.
Иван Макарыч вообще болтливостью не отличался – за день едва ли два десятка слов произнесет. Он, правда, и дома-то бывал редко; лучший слесарь на заводе, пропадал на работе едва ли не сутками, а вернувшись домой, тоже не сидел без дела, все что-то строил, точил, подпиливал. С детства не приучен был к безделью. Третий сын в большой многодетной семье, Иван с детства знал: как потопаешь – так и полопаешь. Кузнецовы, как почти все в нашем городе, высланы были в тридцатых на «великую комсомольскую стройку» и не пропали на ней от голода и холода потому лишь, что умели работать до седьмого пота. Макар Кузнецов, отец, не был ни дворянином, ни офицером, ни лавочником, ни убийцей – всего лишь крепким «кулаком»-крестьянином с наделом земли и двумя лошадьми. Его арестовали и увезли отдельно от семьи, и больше ни жена, ни дети ничего о нем не слышали. А мать и восьмерых детей отправили за Урал… из большого, крепкого дома – в землянку, из высоких новгородских лесов – в ковыльные степи, от мягкой зимы – к тридцатиградусному морозу с метелью. Впрочем, кузнецовская порода оказалась живучей, и лишь младшую, грудную еще, девочку прибрал Господь, а остальные выжили, выросли и держались друг за друга так, как могут только держаться люди, прошедшие голод и беду, понимающие, что в одиночку – не выжить. Пощадила их и война. Из всех сыновей успел повоевать лишь старший, вернулся живым и целым и до конца жизни потом пил по-черному, пытаясь водкой заглушить нестерпимые боли, которыми наградила его контузия.
Четыре сына и три дочери деда Макара жили на двух соседних улицах и своих детей наплодили – не счесть. В ватаге ребятни, носящейся по поселку, половина – кузнецовские. Двоюродных сестер и братьев было у Катьки с Машкой немеряно.
Дом Кузнецовых стоял в середине длинной улицы, уходившей одним своим концом в степь, другим - в центр Советского поселка, к магазину и школе. Поселок наш в те годы был действительно поселком, большой рабочий город еще не поглотил его, не сделал своей окраиной. Поэтому тихо было на улицах, заросших лебедой и сурепкой, тихо и ребятишкам раздолье, особенно летом, в каникулы. С утра, если не нагрузили домашней работой взрослые, кусок хлеба за пазуху, бутылку воды в сетку – и на улицу, а дикий лук и заячья капуста в изобилии водились в степи. Лихих людей же никто не боялся – в те хоть и голодные, но все-таки полные надежды на лучшее послевоенные годы редкий мерзавец у нас мог обидеть ребенка. Мужики поселковые ездили в город на работу – всего-то час на автобусе, говорить не о чем, женщины – кто покрепче – работали на том же заводе, остальные возились по хозяйству да на огородах. Почти в каждой семье детей было не по одному, не по двое; только у Ивана Кузнецова после двойняшек-Лялек перестала носить жена, в остальных же дворах послевоенной мелочи насыпано – что гороху.
И все они, вся эта разнокалиберная ребятня, знали: девчонок Кузнецовых лучше в одну игру не брать и вместе не сводить. Переругаются, переобижаются друг на друга и весь белый свет. В лапту играли в разных командах, в школе сидели за разными партами и подружек себе выбирали разных, еще и хвастались друг перед другом, у кого лучше. И той, и другой хватало свободных ушей жаловаться друг на друга, заключать союзы, ругаться, мириться и вопрошать яростно: «Только честно: ты за меня или за нее?» Старшие, уже повзрослевшие и поумневшие, от девчонок отмахивались, младшие клялись в вечной дружбе, а назавтра вся компания шла вместе купаться в неглубокой нашей речке с веселым именем Маринка.
При этом со всеми остальными и Катька, и Машка общались мирно, дружить умели крепко и верно, были веселыми и миролюбивыми и умели при случае и насмешить, и пожалеть, и поддержать всех – кроме друг друга.
- Господи, - вздыхала мать, - что ж вас мир-то не берет! Ведь родные же люди, ближе вас и Костика у вас никого на свете нет. Как же вы жить будете, когда нас с отцом не станет?
Дом у Ивана и Софьи был невелик – три комнаты, большие сени, летом служившие верандой, да маленькая зимняя кухонька. Узорчатые ставни, белые занавески на окнах, цветастые половики на полу, выскобленном до блеска, яблоня во дворе – единственная на весь поселок, в то время еще не прижились у нас садовые сорта яблок. Отсчитывали время большие, солидные часы с кукушкой на стене в «главной» комнате – единственное наследство, вывезенное Кузнецовыми из родной деревни в ссылку. Строился дом основательно, с душой, а что не хоромы – так не Ивана в том вина, в тридцатые на всех, кто строил свое жилье, и так-то смотрели косо. Может быть, живи Ляльки в разных комнатах, ругались бы они меньше, но – не до жиру; Косте, уже подросшему, родители выделили комнатенку, да родительская спальня, да общая комната, солидно называемая «залой» - вот и вся жилплощадь, городи, как хочешь. Шкаф, письменный стол, игрушки – все было общим у девчонок, и злило это их несказанно. То одна на половину другой залезла, то книжки свои на столе раскидала, то другая куклу сестры на свою кровать кинула… мало ли поводов?
Костя, мальчишка добрый и миролюбивый, пытался, конечно, мирить сестер. Но они так яростно обвиняли одна другую, с таким возмущением и так искренне призывали брата в свидетели и арбитры, что он в конце концов рукой махнул. Дураков нет – еще потом самому же от родителей влетит, они-то разбираться, кто прав, кто виноват, точно не станут.
Повзрослев, девчонки драться перестали, но еще больше отдалились друг от друга. Впрочем, вместе они были недолго. В техникум поступили хоть и в один, но на разные отделения. Маша стала поваром-кондитером, Катя – бухгалтером.
- Дура, - орала Катя на сестру, - зачем тебе это надо? Всю жизнь будешь котлы тяжелые таскать, к тридцатнику грыжу заработаешь, а зарплата – копейки!
- Сама дура, - кричала в ответ Маша, - зато я всю жизнь при масле да при мясе буду! А вот ты в своей бухгалтерии так и прокукуешь в бабском царстве одна, без мужиков!
Костя, к тому времени уже работавший с отцом на заводе, снисходительно улыбался, а на требование «сказать ей, идиотке, что она идиотка!» отмалчивался и отшучивался. Дело решил отец: как всегда, коротко и веско:
- Ша! Идите куда хотите, обе. Только корить потом себя будете, а не нас с матерью, если что.
Как ни странно, из-за парней сестры Кузнецовы не ссорились никогда. Мужского внимания им всегда хватало, от кавалеров отбою не было, вокруг дома крутились, окна обрывали. Впрочем, неудивительно – и Катя, и Маша были удивительно хороши собой. Даже непонятно, как у приземистого, коренастого Макарыча и длинноносой, нескладной, толстой, как квашня, Софьи могли получиться такие девчоночки. Обе тоненькие, изящные, глазастые, темные волосы вьются мелким бесом, талию ладонями обхватить можно – загляденье! И вкусы у них были разные, Кате нравились брюнеты, Маше – блондины, Катя любила тихих, тех, кого называли подкаблучником, а Маше нужен был тот, кто сумеет укротить ее буйный характер.
- Спасибо, что хоть мужиков не делят, - хмыкал отец. – А то бы дом по камешку разнесли и поубивали б одна другую.
Сестры фыркали, в редкие минуты согласия переглядывались и пересмеивались. А потом все начиналось сначала…

Нион 05.05.2017 19:25

После техникума Маша как-то очень быстро вышла замуж и уехала с мужем по распределению – далеко, в Казахстан, который хоть и не был тогда заграницей, но приезжала она раз в год, а то и реже. Дом, хозяйство, старики родители – все это осталось на плечах веселой, шебутной Кати.
Она и тянула этот воз – легко. И замуж выскочила как-то между делом, и двух девочек родила. Потом, правда, споткнулась ее быстроногая судьба – младшая, Динка, больной оказалась, и долго-долго ее Катерина вытягивала, по каким только врачам не таскала, в санаториях с ней чуть не полгода пропадала, учила между делом, разрываясь между работой и хозяйством. И ведь вытащила, выправилась девчонка. И все равно пела она, как в детстве, и все равно повторяла многочисленной родне, подругам, старшему брату:
- Ничего, девки, мы еще выйдем замуж.
Мария, в редкие свои наезды помогавшая сестре, моментально вспыхивала:
- Ты свое уже отходила! - очень почему-то злила ее эта поговорка.
С каждым своим приездом мать и сестра замечали, как тишает, мрачнеет Мария, как угасает ее прежняя легкость, пропадают задор и смешливость. Все вроде хорошо у нее было: и дом, и муж, и достаток, и даже сын с дочкой здоровенькие да умные. Это уж потом, в девяностые, когда всей семьей свалились Меркенцевы на голову родителям, узнали они: Юрий, муж Марии, пьет. Сильно пьет и много. Трезвый – умница человек, руки золотые и душа нараспашку. Пьяный – свинья свиньей.
- Дура, - орала Катерина сестре в телефонную трубку, - зачем он тебе такой нужен? Разводись! Что ты, сама детей не прокормишь? Всю жизнь при продуктах и теперь не пропадешь. Мужик с возу – кобыле легче! О детях подумай, им каково? А если из дому таскать начнет?
- На своего паразита посмотри, - огрызалась в ответ Мария.
Муж Катерины тоже не дурак был в рот тянуть все, что льется. Ругалась, конечно, она, да толку? Наши, поселковые, пили, пьют и пить будут. Обматерит мужа Катерина, а то и кулаками приласкает, а потом вздохнет – и улыбнется, глядя на спящих детей:
- Ничего, девки, мы еще выйдем замуж!
Хоть и виделись Катерина и Мария дай Бог чтоб месяц в году, но цапались, стоило сойтись вместе, по-прежнему. К этому уже и привыкли. Родня, в большинстве своем дружная, то вздыхала, то пальцем у виска крутила. После одной особенно крупной их разборки, когда сестры почти неделю не разговаривали, Костя, отвечая двоюродным братьям на вопрос, как дела да что в жизни творится, сказал:
- А что творится – все как всегда: Ляльки зажигают.
Фраза эта стала в большом клане Кузнецовых крылатой.

Время летело, бежало, катилось колесом, скрипя на ухабах, неслось с горы - только годы мелькали. Старилась и болела мать, сгорел за полгода отец, едва перевалив за сороковник, от рака легких – вечного бича нашего рабочего города. Постарел, просел, прижался к земле дом, все труднее становилось матери успевать с хозяйством.
Поселок наш давно перестал быть поселком, город – потихоньку, полегоньку – подмял его под себя, сделал окраиной, частным сектором, как писали тогда в документах, Советским районом. Но как ни назови, а нравы и быт во многом остались прежними. Разве что ребятни на улицах поменьшало – молодежь понемногу перебиралась в новые районы, к теплому туалету и горячей воде в домах. Только летом оживал поселок – скидывали дедам и бабкам на каникулы племянников да внуков.
Катерина, уже давно не Кузнецова, а Савельева, тоже перебралась в свою квартиру в новостройке, но мать не забывала, приезжала почти каждый день и помогала, чем могла. И Мария постоянно присылала родителям деньги, посылки – то обувь племянницам, то полотенца, гречку или банки со сгущенкой, липкую сладкую курагу и консервы «сайра в масле», в те годы у нас в магазинах было – шаром покати. Но Катерина снова ворчала на сестру:
- Уехала, а на меня это все сбросила! Ей что, на почту раз в месяц сходила – и вся любовь. А на мне и хозяйство, и огород, и отца хоронить, и за матерью ходить.
За больным отцом ухаживала, конечно, Катерина. Костя, Константин Иваныч, уже начальник цеха – голова-то золотая и руки отцовские! - на работе пропадал сутками, да и много ли помощи от мужика? И крепко обиделась тогда Катерина на Марию – за то, что за полгода приезжала всего один раз, да и то на неделю. Больше с работы не отпускали, объяснила Мария, к тому времени тоже прошедшая путь от простого повара до замдиректора пищевого комбината. Редкие лекарства присылала для отца, деньги, звонила чуть не каждый день – но вся тяжесть ухода за лежачим, вся боль и слезы, вся маета – все это легло на плечи Катерины. Она почернела, осунулась – приходилось и за отцом ходить, и свою семью в другом конце города не забыть. Но упрямо улыбалась и повторяла свое любимое: мы еще выйдем замуж!
На похороны отца, конечно, Мария приехала. И всю неделю, пока не отвели девять дней, они с Катериной ругались – все обиды друг другу высказали, трижды обозвали друг друга курицами и предательницами, и уехала Мария, так и не попрощавшись с сестрой. Впрочем, посылки – и продуктовые, и одежку для племянниц – присылала она по-прежнему часто.

Девяностые ударили, как контрольный выстрел в голову, как град посреди лета. Не то чтобы их совсем не ждали: голодно в городе стало уже давно, запасливые старики, пережившие войну, давно заготовили стратегический запас соли, спичек и сухарей, их дети, уже взрослые, семейные, выкручивались кто как мог: мыли полы кто где находил, разносили газеты, обменивались носками и цементом, выдаваемым на работе в счет зарплаты, шили шапки и торговали соленьями на рынках. Каждый выживал как может. И если у нас общая беда вроде бы сплотила людей, поселок делился друг с другом чем мог, детей выпасали, как в войну, и масло доставали друг на друга, кто где может, то там, где так сытно и уверенно жила Мария, междуусобица развернулась не на шутку. Русских погнали из Казахстана. Пришлось уехать и Меркенцевым, бросить хорошую трехкомнатную квартиру, гараж и дачный участок, почти всю мебель и многие вещи. Уезжали почти в чем были, загрузив в машину детей да носильные вещи, едва не ночью, найдя в двери записку с угрозами, увидев разбитое окно и булыжник в комнате на полу. Ехать им, конечно, кроме родительского дома, было некуда.
Катерина, против обыкновения, даже ругалась не сильно. Мать, всегда уступавшая ей в спорах, сказала необычно сурово и веско:
- Здесь ее дом, Катя. Куда же им еще идти?
Старый, уже требующий ремонта дом оказался вдруг перенаселен до отказа. За полгода до приезда Меркенцовых Катерина сдала свою городскую квартиру и переехала с семьей к матери. У нее неожиданно пошло свое дело, свое бухгалтерское агентство, и срочно нужны были деньги. Да и ездить через весь город почти ежедневно, чтобы помогать матери и ухаживать за огородом, стало очень тяжело. Кто же мог знать, что так плохо все сложится в Казахстане?
Жили, смеялись, пели, собираясь огромной родней, кузнецовским кланом – неважно, какая по документам у кого теперь фамилия… Девяностые ли, не девяностые, а лепешки пекли, пели хором, вились под ногами дети, мужики курили во дворе, матеря правительство, женщины отводили душу разговорами. И такой смех звенел в те годы в приземистом, старом доме, так светлели лица людей, что ясно становилось: никакие беды, никакие годы не смогли, не смогут убить их – никогда.
Одной семьей мать и сестры жили недолго, чуть больше года. Меркенцевы почти за гроши купили у соседа Семеныча участок по соседству – дом и большой, но очень запущенный огород. Старик перебирался в городскую квартиру, где жил раньше сын; парень умер от передозировки наркотиков. Времена стояли тяжелые, мутные, и Семеныч не стал сильно наживаться на старой развалюхе – живые деньги лучше рассохшегося пола и дымящей печи. Дом требовал большого ремонта, но Юрий, муж Марии, в те годы даже пить бросил от нехватки средств и множества забот, а руки у него, трезвого, были золотые. Отделал избу, как игрушечку, печку перебрал с помощью соседа напротив, крыльцо сложил заново, второй этаж отстроил. Двухэтажные хоромы смотрели теперь на людей красивыми, новыми окнами, внутри – досочка к досочке – отделаны комнаты, в кухне пол узорчатый, из плиток, и цветы кругом – не обычная герань, как у многих тогда, а все с названиями какими-то мудреными: то орхидея, то традесканция, то еще что – Вика, дочка, увлекалась, собиралась учиться на цветовода.
Повезло Марии и с работой: ее послужной список у нас приняли и оценили. Директором, конечно, не сделали, но старшим поваром она стала. Ненадолго – в девяностые, если был ум и немножко рисковости, хорошо можно было развернуться, и Мария открыла свою пекарню, приносившую им неплохой доход. По крайней мере, дом Меркенцевы достроили быстро, сына и дочь выучили аж в Петербурге да и жили – копейки не считали. Порой, вдевая в уши золотые серьги, вздыхала Мария: посмотрел бы на такие отец да порадовался бы, на машине бы поездил, пожил бы в достатке.

Нион 05.05.2017 19:27

После техникума Маша как-то очень быстро вышла замуж и уехала с мужем по распределению – далеко, в Казахстан, который хоть и не был тогда заграницей, но приезжала она раз в год, а то и реже. Дом, хозяйство, старики родители – все это осталось на плечах веселой, шебутной Кати.
Она и тянула этот воз – легко. И замуж выскочила как-то между делом, и двух девочек родила. Потом, правда, споткнулась ее быстроногая судьба – младшая, Динка, больной оказалась, и долго-долго ее Катерина вытягивала, по каким только врачам не таскала, в санаториях с ней чуть не полгода пропадала, учила между делом, разрываясь между работой и хозяйством. И ведь вытащила, выправилась девчонка. И все равно пела она, как в детстве, и все равно повторяла многочисленной родне, подругам, старшему брату:
- Ничего, девки, мы еще выйдем замуж.
Мария, в редкие свои наезды помогавшая сестре, моментально вспыхивала:
- Ты свое уже отходила! - очень почему-то злила ее эта поговорка.
С каждым своим приездом мать и сестра замечали, как тишает, мрачнеет Мария, как угасает ее прежняя легкость, пропадают задор и смешливость. Все вроде хорошо у нее было: и дом, и муж, и достаток, и даже сын с дочкой здоровенькие да умные. Это уж потом, в девяностые, когда всей семьей свалились Меркенцевы на голову родителям, узнали они: Юрий, муж Марии, пьет. Сильно пьет и много. Трезвый – умница человек, руки золотые и душа нараспашку. Пьяный – свинья свиньей.
- Дура, - орала Катерина сестре в телефонную трубку, - зачем он тебе такой нужен? Разводись! Что ты, сама детей не прокормишь? Всю жизнь при продуктах и теперь не пропадешь. Мужик с возу – кобыле легче! О детях подумай, им каково? А если из дому таскать начнет?
- На своего паразита посмотри, - огрызалась в ответ Мария.
Муж Катерины тоже не дурак был в рот тянуть все, что льется. Ругалась, конечно, она, да толку? Наши, поселковые, пили, пьют и пить будут. Обматерит мужа Катерина, а то и кулаками приласкает, а потом вздохнет – и улыбнется, глядя на спящих детей:
- Ничего, девки, мы еще выйдем замуж!
Хоть и виделись Катерина и Мария дай Бог чтоб месяц в году, но цапались, стоило сойтись вместе, по-прежнему. К этому уже и привыкли. Родня, в большинстве своем дружная, то вздыхала, то пальцем у виска крутила. После одной особенно крупной их разборки, когда сестры почти неделю не разговаривали, Костя, отвечая двоюродным братьям на вопрос, как дела да что в жизни творится, сказал:
- А что творится – все как всегда: Ляльки зажигают.
Фраза эта стала в большом клане Кузнецовых крылатой.

Время летело, бежало, катилось колесом, скрипя на ухабах, неслось с горы - только годы мелькали. Старилась и болела мать, сгорел за полгода отец, едва перевалив за сороковник, от рака легких – вечного бича нашего рабочего города. Постарел, просел, прижался к земле дом, все труднее становилось матери успевать с хозяйством.
Поселок наш давно перестал быть поселком, город – потихоньку, полегоньку – подмял его под себя, сделал окраиной, частным сектором, как писали тогда в документах, Советским районом. Но как ни назови, а нравы и быт во многом остались прежними. Разве что ребятни на улицах поменьшало – молодежь понемногу перебиралась в новые районы, к теплому туалету и горячей воде в домах. Только летом оживал поселок – скидывали дедам и бабкам на каникулы племянников да внуков.
Катерина, уже давно не Кузнецова, а Савельева, тоже перебралась в свою квартиру в новостройке, но мать не забывала, приезжала почти каждый день и помогала, чем могла. И Мария постоянно присылала родителям деньги, посылки – то обувь племянницам, то полотенца, гречку или банки со сгущенкой, липкую сладкую курагу и консервы «сайра в масле», в те годы у нас в магазинах было – шаром покати. Но Катерина снова ворчала на сестру:
- Уехала, а на меня это все сбросила! Ей что, на почту раз в месяц сходила – и вся любовь. А на мне и хозяйство, и огород, и отца хоронить, и за матерью ходить.
За больным отцом ухаживала, конечно, Катерина. Костя, Константин Иваныч, уже начальник цеха – голова-то золотая и руки отцовские! - на работе пропадал сутками, да и много ли помощи от мужика? И крепко обиделась тогда Катерина на Марию – за то, что за полгода приезжала всего один раз, да и то на неделю. Больше с работы не отпускали, объяснила Мария, к тому времени тоже прошедшая путь от простого повара до замдиректора пищевого комбината. Редкие лекарства присылала для отца, деньги, звонила чуть не каждый день – но вся тяжесть ухода за лежачим, вся боль и слезы, вся маета – все это легло на плечи Катерины. Она почернела, осунулась – приходилось и за отцом ходить, и свою семью в другом конце города не забыть. Но упрямо улыбалась и повторяла свое любимое: мы еще выйдем замуж!
На похороны отца, конечно, Мария приехала. И всю неделю, пока не отвели девять дней, они с Катериной ругались – все обиды друг другу высказали, трижды обозвали друг друга курицами и предательницами, и уехала Мария, так и не попрощавшись с сестрой. Впрочем, посылки – и продуктовые, и одежку для племянниц – присылала она по-прежнему часто.

Девяностые ударили, как контрольный выстрел в голову, как град посреди лета. Не то чтобы их совсем не ждали: голодно в городе стало уже давно, запасливые старики, пережившие войну, давно заготовили стратегический запас соли, спичек и сухарей, их дети, уже взрослые, семейные, выкручивались кто как мог: мыли полы кто где находил, разносили газеты, обменивались носками и цементом, выдаваемым на работе в счет зарплаты, шили шапки и торговали соленьями на рынках. Каждый выживал как может. И если у нас общая беда вроде бы сплотила людей, поселок делился друг с другом чем мог, детей выпасали, как в войну, и масло доставали друг на друга, кто где может, то там, где так сытно и уверенно жила Мария, междуусобица развернулась не на шутку. Русских погнали из Казахстана. Пришлось уехать и Меркенцевым, бросить хорошую трехкомнатную квартиру, гараж и дачный участок, почти всю мебель и многие вещи. Уезжали почти в чем были, загрузив в машину детей да носильные вещи, едва не ночью, найдя в двери записку с угрозами, увидев разбитое окно и булыжник в комнате на полу. Ехать им, конечно, кроме родительского дома, было некуда.
Катерина, против обыкновения, даже ругалась не сильно. Мать, всегда уступавшая ей в спорах, сказала необычно сурово и веско:
- Здесь ее дом, Катя. Куда же им еще идти?
Старый, уже требующий ремонта дом оказался вдруг перенаселен до отказа. За полгода до приезда Меркенцовых Катерина сдала свою городскую квартиру и переехала с семьей к матери. У нее неожиданно пошло свое дело, свое бухгалтерское агентство, и срочно нужны были деньги. Да и ездить через весь город почти ежедневно, чтобы помогать матери и ухаживать за огородом, стало очень тяжело. Кто же мог знать, что так плохо все сложится в Казахстане?
Жили, смеялись, пели, собираясь огромной родней, кузнецовским кланом – неважно, какая по документам у кого теперь фамилия… Девяностые ли, не девяностые, а лепешки пекли, пели хором, вились под ногами дети, мужики курили во дворе, матеря правительство, женщины отводили душу разговорами. И такой смех звенел в те годы в приземистом, старом доме, так светлели лица людей, что ясно становилось: никакие беды, никакие годы не смогли, не смогут убить их – никогда.
Одной семьей мать и сестры жили недолго, чуть больше года. Меркенцевы почти за гроши купили у соседа Семеныча участок по соседству – дом и большой, но очень запущенный огород. Старик перебирался в городскую квартиру, где жил раньше сын; парень умер от передозировки наркотиков. Времена стояли тяжелые, мутные, и Семеныч не стал сильно наживаться на старой развалюхе – живые деньги лучше рассохшегося пола и дымящей печи. Дом требовал большого ремонта, но Юрий, муж Марии, в те годы даже пить бросил от нехватки средств и множества забот, а руки у него, трезвого, были золотые. Отделал избу, как игрушечку, печку перебрал с помощью соседа напротив, крыльцо сложил заново, второй этаж отстроил. Двухэтажные хоромы смотрели теперь на людей красивыми, новыми окнами, внутри – досочка к досочке – отделаны комнаты, в кухне пол узорчатый, из плиток, и цветы кругом – не обычная герань, как у многих тогда, а все с названиями какими-то мудреными: то орхидея, то традесканция, то еще что – Вика, дочка, увлекалась, собиралась учиться на цветовода.
Повезло Марии и с работой: ее послужной список у нас приняли и оценили. Директором, конечно, не сделали, но старшим поваром она стала. Ненадолго – в девяностые, если был ум и немножко рисковости, хорошо можно было развернуться, и Мария открыла свою пекарню, приносившую им неплохой доход. По крайней мере, дом Меркенцевы достроили быстро, сына и дочь выучили аж в Петербурге да и жили – копейки не считали. Порой, вдевая в уши золотые серьги, вздыхала Мария: посмотрел бы на такие отец да порадовался бы, на машине бы поездил, пожил бы в достатке.

Нион 05.05.2017 19:28

Меркенцевы перебрались на соседний участок, но, как ни крути, забор-то с Кузнецовыми-Савельевыми общий, весь день друг у друга перед глазами. Сестры продолжали ругаться, но чувствовалось уже, что это как-то не всерьез. Орали они друг на друга по-прежнему, обзывали одна другую то курицей, то стервой, то сумасшедшей, но детей выпасали по очереди, без слов занимали одна другой деньги, вместе возили мать по врачам и в собес, а когда весь большой клан Кузнецовых собирался на семейные праздники, пели, сидя бок о бок, как в юности.
У Катерины с работой тоже сложилось неплохо: главбух. Ее опыт, умение и чутье оценили, когда фирмы и фирмочки множились, как грибы после дождя, и хорошие бухгалтера стоили на вес золота. Наконец-то вздохнули они с мужем посвободнее, перестали считать копейки и растягивать стиральный порошок до зарплаты; и девчонки Катеринины, умницы, выросли, выучились, не бедствовали, пару раз даже за границу ездили, то ли по обмену опытом каким-то, то ли в командировках.
Ляльки остались все такими же похожими внешне, обе почти не раздались вширь, коротко стригли темные волосы и прически укладывали похожие. Дети, многочисленные подросшие племянники и внуки, долго путали их, тетю Катю называли тетей Машей, а тетю Машу окликая тетей Катей, а то и – со спины – вовсе «мам». Но одевались они теперь по-разному: Катерина, как и раньше, любила яркие, цветные длинные юбки и блузки, Мария предпочитала строгие костюмы, потемнее и построже, или свитера с брюками.
Разругались Ляльки, и сильно, когда умерла мать. Что ж вы хотите, наследство всякую семью на прочность проверяет. Родительский дом по завещанию отходил Катерине, с условием, что та часть денег выделяет сестре и брату. Мария обиделась и на мать-покойницу, и на Константина, что не повлиял, не потребовал продажи дома, и, конечно, на сестру:
- Прибрала маму к рукам, заграбастала себе дом. У самой квартира, машина, фирма, и все ей мало.
О том, что Катерина и отца хоронила, и с матерью по ночам не спала, когда та болела, Мария не упоминала. И теперь уже сестра обижалась на нее за это.
Софья, когда умирала, уже задыхаясь, цепляясь за руку Катерины, шептала:
- Дружно… живите… Вы родные люди… помирись с Машей, помирись…
Куда там.
Константин, глядя на них, говорил невесело:
- Ляльки зажигают.
Пробовал он поговорить и с Катериной, и с Марией по отдельности, спрашивал каждую: ну чего вам не живется? что делите-то всю жизнь? Сестры в ответ вываливали на него такое количество обид и претензий – с самого детства, что Константин в конце концов махнул рукой. Сами не маленькие, пусть разбираются.
С братом, впрочем, Катерина и Мария помирились быстро. Константин строго и коротко сказал обеим еще в тот день, когда огласили завещание:
- Это не наш дом, а родительский. Как мама решила, так и сделала. Кто я такой, чтоб ей условия ставить?
- Эта стерва науськала, - зло процедила Мария. – Все себе гребет, все ей мало.
- Ты, - вскинулась Катерина, - ты хоть раз за мамой горшок вынесла? Ты, что ли, с ней сидела по ночам, когда она спать не могла? Ты по больницам ее возила? Да ты в своей загранице палец о палец не ударила, пока я тут мудохалась, а теперь еще что-то требуешь?
Константин посмотрел на обеих, махнул рукой и молча вышел.
Обиду свою несли Ляльки по родне. Каждая нашла себе в большом клане союзников и жаловалась им, и требовала подтверждения: ну ведь правда же, ну права же я? Сестры, братья, тетки и дядья, уже состарившиеся, больные, пытались успокоить, примирить их - тщетно. Живущие бок о бок, после смерти матери не разговаривали они, не ходили друг к другу в гости почти два года.
- Ненавижу ее, - говорила Мария сестрам. – Всю жизнь мне сломала. Из-за нее я с Мишей уехала – чтоб ее не видеть, не слышать. А теперь она меня и дома лишила…
- Сволочь она, - говорила Катерина брату, - всю жизнь меня терпеть не могла, матери в уши дула, все на меня наговаривала. Мама только перед смертью поняла, что из нас чего стоит…
Пока мать болела, Катерина жила с ней: тяжело было мотаться из одного конца города в другой. После похорон она оставила свою городскую квартиру дочкам и окончательно осела с мужем в родительском доме. Заново перекрыла крышу и починила сарай, сделала ремонт в комнатах, снова развела кур и с удовольствием обихаживала огород. Только в сторону забора, туда, где стоял дом сестры, старалась не смотреть. Родня, приезжавшая в гости, не знала, к кому из них заходить вперед: свернешь к Катерине – Мария потом выскажет, зайдешь к Марии – у Катерины обида на всю жизнь.
Через несколько лет Мария развелась – не выдержала пьянства мужа. Наблюдать, как на твоих глазах превращается в животное человек, которого ты любишь – испытание не для всякого. Дети, уже взрослые, мать поддержали, но отца не забывали: навещали, привозили продукты, когда-никогда убирались в запущенной однушке, которую он купил после развода. И скатился, сгинул очень быстро, за несколько лет; смерть его оказалась бессмысленной и безмятежной – замерз зимой в сугробе. Мария, узнав про это, долго молчала, а потом сказала жестко:
- Туда ему и дорога.

Беда пришла, как всегда, не вовремя, но не сказать, что ее не ждали. Ждали, конечно, хоть и надеялись, что обойдет стороной. Родовое проклятие Кузнецовых, кара, неведомо какому предку и за какие грехи посланная - болезнь почек, идущая по женской линии. От нее умерли мать, бабушка и тетка, и Катерина и Мария отлично знали, что это же ждет и их: раздутый живот, хрупкие кости, жизнь на таблетках, и никто не знает, сколько той жизни, а смерть будет - нелегкая. Хоть и шагнула далеко вперед медицина, а дорога все равно одна и спасение пока лишь одно - гемодиализ. Живут люди на диализе, да только как живут? Всю жизнь к одному месту привязанный, день ты человек – на другой пять часов из жизни выпали, и так – до самой смерти. И благодари Бога, что хоть так, все равно ведь – живешь. В их поколении открыла счет Катерина, потом двоюродные сестра и брат. Мария оказалась покрепче и отстала от них на целых четыре года.
Получив все результаты обследований, выслушав не подлежащий сомнению диагноз, Катерина долго сидела на скамейке у больницы и молчала, курила одну сигарету за другой. Стоял апрель, солнце слепило глаза, сильный, ровный ветер рвал из рук бумаги, трепал огонек зажигалки. Смяв в руках пустую сигаретную пачку, Катерина сунула ее зачем-то в карман и решительно пошла к машине. Впервые за два года приехала не к своему дому, а свернула к воротам Меркенцевых. Мария тогда уже жила одна – сын перебрался в Питер, дочка вышла замуж и переехала к мужу. Ворота были заново выкрашены, машина стояла во дворе – значит, сестра уже дома.
Зайдя в дом, Катерина, не раздеваясь, выложила на стол все бумаги, рухнула на диван и заплакала.
Прочитав их, Мария долго молчала. Встала, подошла к шкафу, вынула початую бутылку кагора, щедрой рукой плеснула в стакан, вручила сестре. Долго-долго перечитывала заключение, опять шелестела бумагами… налила кагору и себе и выпила залпом. Вымолвила только:
- Значит, и ты.
Потом они плакали вдвоем, ругали одна другую, обзывали дурой и стервой, потом обнялись и снова заплакали. А когда кончились и кагор, и чай с конфетами, Катерина вдруг рассмеялась и, потянувшись всласть, подмигнула сестре:
- Ничего, Манька, мы еще выйдем замуж!
- Господи, какая ж ты идиотка, - вздохнула в ответ Мария.

Катерина держалась долго, больше пяти лет не поддавалась болезни. Уже и Мария ездила на диализ и зачастую чувствовала себя даже хуже, чем сестра, а Катерина все еще работала, хоть и по большей части дома, со свободным графиком, но вела свою фирму, изредка прихватывая и подработки. Сдала она вдруг, в одночасье, сразу и ощутимо – после очередной болезни, обыкновенной вроде бы простуды, так и не поднялась – отказали ноги.
- Дура, - ругалась на нее Мария, - у тебя же есть деньги, что ты жмешься! Поезжай в Израиль, в Германию, там наверняка такое лечат.
- Ай, - отмахивалась Катерина, - кому суждено быть повешенным – тот не утонет. Куда я такая поеду? Да и деньги сейчас девчонкам нужны, Лизку с работы сократили, а Динке рожать скоро. Все равно нигде в мире лекарств от смерти еще не придумали. А умирать я так скоро не собираюсь, и не надейся.
Мария долго не смогла смириться с диагнозом. Ездила в Петербург, в лучший в стране нефрологический центр, обследовалась и наблюдалась там, пыталась отменить приговор – но вердикт врачей был неумолим. Ходила по знахаркам, бабкам, экстрасенсам, пыталась таскать туда и сестру, но Катерина отмахнулась и отшутилась по обыкновению и «зря тратить деньги» отказалась. Мария лечилась, тщательно соблюдая все рекомендации медиков, по часам пила лекарства – и злилась на Катерину, которая «что-то с утра таблетку выпить забыла, а уже вечер, ладно, сейчас вот еще Динке позвоню и выпью». Она вообще стала очень обидчивой, еще больше замкнулась в себе. Но, как ни странно, в отношении к сестре помягчела; теперь Ляльки ругались не так часто, хотя так же бурно, громко и по-прежнему с привлечением родни со всех сторон.
Потом Марии поменяли график диализа, и ездить в Нефроцентр сестрам теперь приходилось вместе - через день, с семи часов вечера до полуночи. Ну, то есть как вместе – каждая на своей машине, переругиваясь, а то и вовсе молча, не глядя, могли лежать на соседних кроватях и демонстративно одна другую не замечать, просили подать что-то или позвать медсестру кого-то из пациентов, но только не друг друга. А вернувшись домой, то одна, то вторая звонили подругам, братьям или троюродным сестрам и долго, со вкусом и смаком обсуждать «жуткое Машкино платье в розочках» или «очередные сто двадцатые Катькины сапоги – зачем ей столько?». Родня терпеливо выслушивала эти излияния и тихо посмеивалась: Ляльки зажигают, значит, еще живы.

Нион 05.05.2017 19:29

Потом Катерина слегла. Она яростно и наотрез отказалась от перевода в другое отделение диализа – для тяжелых больных; туда пациентов привозила «Скорая». Условия и врачи в нем были, может, и лучше, а вот медсестры и санитарки – почему-то сильно хуже, грубее, и иглу в вену вводили так, что синяки оставались, и рявкнуть могли, если не в настроении.
- Тебя за человека не считают, - говорила Катерина, - лежишь рядом с бомжихой какой-нибудь, так и тебя, и ее одинаково проституткой назовут. Нет уж, туда – только в самом крайнем случае.
И через день Мария, чертыхаясь и кляня сквозь зубы «эту идиотку», выволакивала сестру из дома и кое-как дотаскивала до машины.
- Разъелась, курица, - пыхтела она, - отрастила пузо. Таскай тебя…
- На себя погляди, - огрызалась Катерина, - тоже мне кукла Барби. Не таскай, никто не просит.
- Заткнись, - злилась Мария, - а то брошу тут на дороге, и пиляй сама на трамвае…
Если дома был в это время Катеринин Михаил, работавший посменно, он возил конечно, жену сам, но выходные выпадали ему не каждый раз. Катерина старалась, как могла, не обременять собой Марию - но ноги уже не служили. Материлась она во весь голос – на сестру-неумеху, нечаянно делавшую ей больно, на врачей, крутые ступени и скользкий асфальт, а вернее всего – на себя, на беспомощность свою и собственное бессильное отчаяние. По этой громкой ругани и узнавали об их приближении медсестры.
После едва ли не каждой поездки Ляльки могли сутки друг с другом не разговаривать. А потом – куда деваться? график не ждет – ехали вместе снова. А могли, вернувшись за полночь, не спать до утра, чай пить с печеньем и перемывать кости мужьям, детям и правительству.
- Теть Маш, - не раз говорили ей Динка и Лиза, дочери Катерины, - ну давайте мы лучше сиделку, что ли, наймем, что ж вы маму на себе таскаете! Тяжело ведь!
Мария, если в настроении была, отмахивалась, а если не в духе, могла и матом послать:
- Деньги, что ли, лишние? Лучше матери халат купите новый, а то лежит там, как чувырла, перед врачами стыдно.
- Свой сними да постирай, - мгновенно отвечала слышавшая все Катерина, - он у тебя аж черный от грязи.

…Катерина умерла осенью. Деревья тронул желтизной октябрь; похолодало как-то в одночасье, мгновенно. В ту ночь выпал иней, небо очистилось, стало высоким и черным, проступили звезды. Она умирала тяжело и долго, то впадая в забытье, то приходя в себя, и в краткие минуты просветления умоляла не мучить ее, дать уйти спокойно. Мария и дочери Катерины сменяли друг друга у ее постели. Под утро Мария, убаюканная недолгим затишьем, задремавшая, сжавшись в комок, в кресле, услышала вдруг шепот:
- Мы… еще выйдем… замуж…
Вскинулась, метнулась к кровати. Катерина, вытянувшаяся, помолодевшая и строгая, смотрела в потолок большими, уже нездешними глазами.

Ранней весной, едва сошел снег, Мария снова поехала на могилу сестры.
Всю зиму грызло ее томительное беспокойство, невнятная точила пустота внутри, странное чувство – словно отрезана рука или нога… не рука и не нога даже, нет, что-то гораздо большее. Вполовину убавилось сил, открылась внутри, там, где солнечное сплетение, черная дыра. Видно, срок подходит, думалось ей, видно, и мне умирать пора. Оттого и тянуло так часто – не к живым, но к ушедшим.
Всю зиму ездили они, то поодиночке, то с мужем, вместе с Лизой и Диной, на могилу Катерины. Свежий холмик, укрытый снегом, небольшой, совсем скромный серый камень с вырезанными на нем датами и именем, фотография… Совсем молодая, очень красивая женщина смотрела с него весело и легко, с готовностью к улыбке… вот-вот, кажется, засмеется и скажет свое любимое: «Мы еще выйдем замуж».
Снег уже стаял, но от непрогревшейся земли тянуло холодом. Мария долго стояла у ограды, затем открыла калитку, медленно подошла к могиле. Наклонилась, положила две гвоздики, ярким пламенем разрезавшие черноту земли. И долго молча стояла, трогая большой смуглой рукой прохладный камень.
Послеполуденное солнце скользило по фотографии, и Мария вдруг вспомнила, что снимок этот – единственный, где сестры сняты вдвоем. Это было в один из приездов Марии к родителям; больше Ляльки вместе не снимались. Не руку у нее отрезали, подумалось ей, и не ногу. Половину души отняли, половину ее самой, вот что.
Кто мог понять, думала она, что эта яростная ненависть на самом деле есть любовь, всего лишь один из ликов ее. Кто мог представить, что мы, всю жизнь бывшие вдвоем, когда-то останемся поодиночке. Кто мог сказать мне, как я буду жить – без тебя, нас было двое, мы были – единое целое, а теперь я одна - не одна, а всего только половинка. И кто скажет, как долго мне быть – половинкой? Половинкой тебя, половинкой самой себя.
Солнце скользило к закату, мартовский день близился к концу. К концу, который в этом тихом месте ощущается особенно остро… и вместе с тем не видится совсем, растворяется в тихой ясности, становится началом.
Когда последний солнечный луч коснется серого гранита памятника, Мария поднимется тяжело, чтобы уйти, не оглядываясь, и все-таки оглянется. Снова наклонится, погладит фотографию, с которой – молодая и веселая – улыбается ей сестра.
Мария скажет:
- До завтра.
Ветки рябины с соседней могилы кивнут согласно.
Мария скажет:
- Понимаешь, Катюха… на самом деле я тебя люблю. И какие мы с тобой дуры, что не поняли этого сразу.
Ветер шевельнет увядший уже венок, тронет свежие гвоздики.
Мария скажет:
- Понимаешь, Катька, у меня в жизни нет никого роднее тебя. И не было никогда. Даже мама… Я ведь тебя люблю, дура ты моя ненаглядная, я очень тебя люблю и любила всегда.
И услышит в ответ – шелестом листьев, птичьим посвистом, легким вздохом:
- Не бери в голову, дурочка, родная моя. Мы еще выйдем замуж.
И услышит в ответ:
- Я люблю тебя.

Май 2017.

Нион 07.09.2017 17:38

Подарок
Больничный коридор длинный, пустой и гулкий, эхом отдаются в нем шаги санитарок. Обход уже закончился, а капельницы еще не несут, и больные разошлись по палатам, снаружи – никого. В раскрытое окно заглядывает ветка березы, на чисто вымытом полу лежат пятна солнца. Я сижу на жесткой скамейке возле кабинета заведующего и жду.
Жду долго. Очень долго. Уже много-много минут.
Когда открывается высокая белая дверь с золотой табличкой, я вздрагиваю. Вскидываю голову – вот сейчас. Сейчас все решится.
Сашка выходит из кабинета, на ходу заталкивая ворох бумаг в сумку. Взъерошенный, ворот полосатой рубашки завернулся внутрь. Дверь закрывается за ним… что в бумагах? Что? Отчет? Жизнь? Смерть? Да или нет?
Сашка опускается на скамейку рядом со мной, машинально заправляет за ухо рыжую прядь и долго-долго молчит.
- Ну? – наконец спрашиваю я, но он не отвечает. Лицо его совершенно спокойно, и по спокойствию этому, по напряженной неподвижности губ, но запавшим глазам я уже все понимаю.
Сашка рыжий, как апельсин, как манговое дерево на закате, как песок в Аравийской пустыне. Из россыпи темно-коричневых веснушек смотрят на мир зеленые глаза – обычно они весело прищурены. Сейчас его волосы – темная медь, глаза не улыбаются, и может быть, поэтому я впервые замечаю, какие они большие.
Я сажусь рядом и тоже долго молчу.
- Все правильно, - говорит вдруг Сашка, отвечая кому-то другому, не мне, себе. – Они были правы, а я ошибался. Год.
Он поворачивается ко мне.
- Год, - кричит он и с силой бьет рукой по скамье, - год! Понимаешь ты? Не тридцать, не двадцать, не пять. Год! И ни днем больше.
Сашка умолкает и закрывает лицо ладонями.
Меркнет свет…

…Часом позже мы идем по залитому солнцем больничному парку, и я не вижу этого света. Не вижу летнего полдня, не вижу цветов и деревьев, воробьев в пыли и малышей на детской площадке. Темно вокруг.
Сашка уже прорыдался в больничном туалете, прокричался, обессилел, теперь идет рядом, курит одну сигарету за другой, и если бы не эти судорожные затяжки, он был бы прежним Сашкой. Все уже сказано, приговор вынесен, зачитан и обжалованию не подлежит. Год жизни дают ему врачи – и в любой момент эта жизнь может оборваться. Редкое, очень редкое заболевание, Сашка такой, может быть, один на сто тысяч… почему именно он? Почему именно мы? Он никому не делал зла, он художник, его рисунки любят дети, мы собирались будущим летом во Францию, а Новый год встречаем всегда с Воронцовыми, он обожает мороженое и апельсины, которые ему нельзя, - но кому от этого хуже? И у нас еще нет детей…
У нас не будет детей.
Хорошо, что у нас нет детей.
Я молчу. Мы молчим. Не мы, нет – он и я, отдельно. Словно он уже там, за Гранью, уже отделен от меня, от живых невидимой чертой. Я буду жить, а он уйдет, я могу родить дочку или сына, но если даже зачать его прямо сейчас, если мы и сделаем это, то Сашка успеет увидеть только первую его – ее – улыбку.
За что?!
Ладно. Я знаю, что ответа нет. И не будет.

…Следующим утром я просыпаюсь рано – оттого, что Сашка мечется по комнате, стараясь не шуметь, роняет на пол что-то тяжелое и чертыхается шепотом. Одной рукой он натягивает джинсы, другой держит здоровенный, с толстым шматом сыра, бутерброд, от которого откусывает на ходу.
- Что ты? – испуганно спрашиваю я, разлепляя глаза.
Накануне Сашка расстался со мной у ворот больницы, сказав, что вернется поздно. Я заперлась дома, отключила телефон – и прорыдала целый день в обнимку то с плюшевым пандой, подаренным мне мужем на день рождения шесть лет назад, то со стаканом с вермутом. Не хотелось никого видеть; от ощущения несправедливости и обреченности ломило затылок. Как я буду без него – одна? В эти полгода у меня была надежда, надежда на то, что несчастье ложное, временное, что стоит только немного подождать – и все станет по-прежнему, болезнь отступит, уйдет, сейчас такая медицина, даже безнадежных вытягивают. Вчера эта надежда рухнула. Мне было страшно, так страшно, как давно уже не бывало.
…Мы с Сашкой женаты четыре года, но знакомы, дай Бог памяти, с тринадцати лет. Именно столько было мне, а ему на полгода больше, когда рыжий лохматый мальчик пришел в наш класс, знаменитый на всю школу своей нелюбовью ко всем, кто «не такой, как все». Я, книжная девочка, и Сашка, «рыжий, рыжий, конопатый», были просто обречены на взаимную приязнь, и как-то быстро все получилось, и не трогали нас ни насмешки, ни вечное «тили-тили-тесто», ни шепотки за спиной. После школы мы разошлись ненадолго – я поступила в универ, Сашка – в Художественную академию, потом снова встретились на последнем курсе – и больше уже не расставались. И если я после универа по специальности не работала ни дня, то Сашка, художник от Бога, без кистей и красок жизни не мысливший, шел по своей дороге легко, как песню пел, как летел, словно Всевышним поцелованный в темечко. К тридцати его иллюстрации к детским книгам с руками отрывали издательства, одна выставка прошла в прошлом году, вторая маячила на горизонте, и он торопился жить, успеть, сделать, забывая себя… пока судьба не напомнила. И все равно – даже в больнице, даже в промежутках между обследованиями, капельницами, неизвестностью и болью он ухитрялся рисовать – так рисовать, как не мог раньше. Полгода, с тех пор, как стал известен диагноз, мы жили надеждой – на то, что врачи ошибаются, на то, что это лечится… мы обошли всех местных и столичных светил, я тайком от мужа ходила к гадалке, мы надеялись… к вчерашнему профессору, приезжему питерскому академику, на прием мы записывались за месяц. Все оказалось зря.
Сашка вернулся часов в десять вечера, от него ощутимо пахло вином, но пьяным назвать было нельзя – так, слегка выпившим. Под глазами залегли тени, но в остальном муж выглядел таким же, как всегда, разве что был чуть более молчаливым. От ужина он отказался, разделся и сразу лег… но когда я, уже к полуночи, вырубилась, Сашка так и остался лежать с открытыми глазами. Спал ли он в эту ночь, не знаю… я как в темный омут провалилась, ничего не помню.
Сейчас пять утра. Только-только рассвело, балконная дверь открыта, из нее сочится холодок, и пахнет свежестью. Еще очень тихо, не слышно ни шагов соседа сверху, ни музыки соседки сбоку… а на улице поют, радостно орут птицы. Июнь.
- Разбудил? – виновато, сквозь бутерброд спрашивает Сашка. – Прости.
- Ты куда?!
- Я… не знаю. На трассу. В лес. Куда-нибудь.
- Зачем?
- Не знаю. Голову проветрить хочется.
- Я с тобой, - подрываюсь я и выпрыгиваю из-под одеяла.

В будний день, пусть даже этот день – июньский, мало желающих уехать в лес; работающие рвутся прочь на природу в пятницу после обеда, дачники уже давно разъехались. Мы с Сашкой в лесу, в двух часах езды от города. Есть у нас свое заветное место, недалеко от трассы, но в стороне от проторенного туристского маршрута. Чтобы добраться до нашей поляны, надо перевалить через невысокую, но все-таки гору, вернее, скальную гряду, идущую параллельно автостраде. Эту стоянку, видимо, до нас никто не обживал, и уже несколько лет мы, если задаемся целью поехать в лес просто так, на день-два, выбираемся только сюда. Собственно, пригодных для туристов мест в наших краях вообще не так уж много.
Сосны, сосны, огромные, высокие и прямые, как корабельные мачты, ковер сухих иголок под ногами, запах хвои. Сколько раз, устав или измотавшись, отчаявшись или потеряв дорогу, уезжала, убегала я сюда – и всегда лес помогал прийти в себя, возвращал отнятую было надежду или давал ответы на вопросы. Это наше место. Возле этой речушки мы с Сашкой бродили перед свадьбой. Сюда он уезжал, когда случался «затык» в работе, переставали слушаться руки или отказывал Дар. Здесь я ревела, когда мы с ним – второй раз в жизни – ругались… а он, как выяснилось, приехал тогда сюда же, и мы столкнулись нос к носу на стоянке – и расхохотались, поняв, что нужно нам в жизни по большому счету одно и то же.
Одно только «но» стояло между нами. Сашка очень хотел ребенка, я считала, что еще рано, что нужно сначала встать на ноги. Господи… какой же дурой я была всю жизнь!
Мы бродим по лесу уже несколько часов. Сашка неутомимо рвется вперед – словно догнать кого-то хочет… или убежать. Молча, не спрашивая ни о чем и ничего не говоря, отмахивает длинными ногами шаг за шагом, и, если не приглядываться, не понять, как тяжело даются ему теперь эти шаги. Но он молчит и убегает, убегает, убегает… Правда, отдыхает через каждые полсотни метров, дышит тяжело и прерывисто, ногти на руках уже синеют, и по уму давно был пора остановиться, но… я не останавливаю его. Какая разница, напомню я ему про сердце и осторожность лишний раз или нет? Все ведь уже сказано.
Но все-таки видно, как сильно он сдал за полгода. Прежде мы могли бродить вот так, без отдыха, до вечера. Сейчас… сейчас только полдень, а мы уже сидим на берегу маленькой речки, имя которой так и не удосужились узнать, и едим привезенные с собой бутерброды с колбасой, запиваем их чаем из термоса. Спички, топор, котелок в этот раз с собой не взяли, сорвались наскоро и налегке.

Нион 07.09.2017 17:39

Мы сидим, смотрим на бегущую воду, и мне даже не хочется плакать. Речка течет лениво, ей тоже жарко, она устала и хочет пить – но вот старается же, работает, нас с Сашкой поит, рыб всяких, цветы. Тихо, как тихо…
- Нужно раздать долги, - внезапно говорит муж, и я понимаю, что это не мне – своим мыслям, которые не отпускают его весь этот невыносимо долгий, еще вчерашний, день, – я Воронцовым три тысячи должен. И книжку Дьякова доделать, я же ее почти закончил, там на неделю работы осталось… ерунда. И, слушай, ремонт бы осенью сделать в кухне, а то будешь потом одна плюхаться…
- Забей, - вздыхаю я, - на ремонт. Лучше к матери съезди, пока силы есть.
- Кстати, да. У мамы сто лет уже не был… Тебе бутерброд оставить или я доем?
- Доедай, - у меня аппетита нет совершенно, кусок не идет в горло.
Какое-то время муж сосредоточенно жует. Потом ложится на спину и смотрит в небо. Я тоже поднимаю голову. В небе, величественные, белые, как пух, плывут по своим делам облака.
- Тихо как…
- Помнишь Саратов? – спрашивает Сашка. – Как мы тогда бесились, а? Помнишь?
Я помню. Все помню. Всю нашу беззаботную и яркую юность, все поездки и побеги, учебу… свадьбу «все не как у людей», когда я приехала в ЗАГС на байке Андрея, Сашкиного свидетеля, не в белом платье, как положено, а в драных джинсах и кедах, а Сашка вместо традиционного букета цветов вручил мне охапку ярко-алых и желтых веток – осень тогда летела к середине. Помню первую съемную квартиру – конуру с комнатой в десять метров… Помню все наши сумасшедшие ночи, споры до утра, рассветы в лесу. Помню Сашкины дипломы, все его награды, выставку – первую и единственную, мою победу в конкурсе, и его слезы, когда разбился на машине отец… Все помню.
- Саш… - после паузы прошу я, - знаешь… помирился бы ты, в самом деле, с Андреем. Сколько можно дурака валять? Ссора-то ваша – детский сад, штаны на лямках. Сколько вы с ним прошли вместе – а тут из-за журнала дурацкого…
Муж отвечает не сразу.
- Может быть… Надо ему позвонить…
- А с «Праксисом» что будешь делать? Они же контракт на три года предлагают.
- Да вот думаю. Деньги-то хорошие. Может быть, согласятся на меньший объем, чтобы за год успеть. А то с чем ты останешься…
От всей будничности и обыкновенности наших разговоров, от обсуждений этих у меня тоже резко и сильно начинает болеть сердце. Я сгибаюсь и тихо шиплю сквозь зубы, чтобы не напугать мужа.
- Сань, - прошу я, - не оглядывайся на меня. Делай, как хочешь, на себя смотри. Не хочется – не бери заказ.
- А ты меня не хорони раньше времени, - так же буднично обрывает он. – За год можно многое успеть. А к октябрю, может, с третьим томом «Сказок мира» разберусь, можно будет счет открыть…
Мы снова молчим.
Сашка мотает головой, стряхивая с лица волосы, потом спускается к самой воде, снимает футболку и умывается. Жарко. А вокруг такое светится лето, такое настоящее и живое, что даже странно становится – как это одного из нас не станет?
Когда-то давно, в детстве, я выбегала в теплое солнечное утро – и жизнь подскакивала на двадцать градусов вверх, играла, светилась яркими красками. Правда, и метель либо дождь опускали настроение вниз… в детстве мы проще и ближе к животным, нежели к человеку, и сильно зависимы от прихотей погоды. Теперь мне что метель, что апрель – одинаково… но и солнце, и лето, и теплый дождик не радуют уже так, как раньше. Ушла та прежняя легкая, безмятежная радость, то полное любви ощущение сопричастности со всем живым. Как светел и спокоен сегодня день – и как черно у меня на душе… где они, мои десять лет, весь мир и пара коньков впридачу?
- Как ты думаешь, - спрашивает Сашка, подходя, - что лучше: не знать, не иметь – или иметь, но потом потерять?
Я молчу.
- Обидно, - тихо говорит он и садится рядом, ерошит ладонью траву, - я столько всего не успел.
- У тебя есть целый год, - как можно тверже произношу я. – Успей. Ты еще много всего успеешь.
Сашка хватает меня в охапку и прижимает крепко, крепко. Зарывается носом куда-то в макушку, трется о мою щеку своей небритой щекой.
- Варька… Варька моя…
Мы молчим, какое-то время не размыкая объятий. Пахнет хвоей и земляникой. Где-то заводит позывные кукушка.
- Знаешь, - говорит Сашка, глядя куда-то поверх сосен, - а ведь теперь я совершенно свободен.
- Почему? – бормочу я, зарываясь куда-то ему подмышку.
- А мне теперь на многое уже наплевать.
Он выпускает меня и оживляется.
- Между прочим, я давно хотел сделать рисунки к одной книге… в сети нашел. Автор малоизвестный, но мне жутко понравился. Такой, знаешь… хоррор и мистика в одном флаконе. Все откладывал, потому что срочные заказы были. А теперь… почему бы не попробовать?
- Попробуй...
- А еще хотел на коньках научиться кататься… времени не было. А у меня ведь еще зима есть… давай коньки купим, а?
- Да я тоже не умею…
- Ну вместе и научимся. А?
- Сашка, - шепчу я, - ну почему мы все такие идиоты? Что мешает нам это сделать сразу, а? Сделать, увидеть, простить, помириться… Почему мы всю жизнь делаем только то, что должны? Кашу эту манную в садике есть, в школе на математике сидеть, которая нам даром потом не сдалась, заниматься нелюбимой работой…. Почему, а? Почему нельзя жить так, как хочется? Ведь во всем, во всем… Даже сейчас!
- Ну, мне математика уже не грозит, - усмехается Сашка. – Я освобожден.
- Почему, - кричу я, - освобожден только тот, кто… приговорен?
Муж смеется, срывает травинку, жует ее с аппетитом.
- Да все мы приговорены, в принципе… - отзывается он. – Рано или поздно.
Я умолкаю. Хватаю термос, почти уже пустой, глотаю, отвинтив крышку, прямо из горлышка.
Тихо пищит мой мобильник. Будильник вчера поставила, а сегодня забыла, балда… четыре тридцать, время Сашке пить таблетки… а, гори оно все пропадом!
- Между прочим, - говорит муж, - это же царский подарок. Мне же теперь можно таблетки эти идиотские не пить!
- Ну, конечно! – фыркаю я. – А как же…
- А плевать, - спокойно отзывается он. – Хуже уже не будет. В этом-то вся и прелесть.
Ну, в принципе, да…
- Варька, - поворачивается он ко мне. - А давай не будем ждать будущего лета? Давай поедем во Францию прямо сейчас?
- С ума сошел, - вздыхаю я. – Денег же нет…
- Немножко на карте есть, на дешевый отель хватит. А ехать можно и правда стопом. Мы же не старики еще, правда?
- Саш, - осторожно говорю я, - а твое сердце? Тебе же нельзя.
- Мне уже можно. Теперь, Варенька, мне уже все можно. Ты разве не поняла еще? В этом-то все и дело.
Я смотрю на него непонимающе.
- Последнее желание приговоренного: я могу делать все, что хочу. Оцени: мне теперь все можно. И плевать я хотел на всех врачей. Хуже уже не будет.
Я улыбаюсь сквозь слезы:
- Точно.
- Год жизни так, как хочу – ничего себе подарок, а? Не надо есть эту кашу, которую я терпеть не могу, зато можно апельсины. Можно пить мартини – хуже не будет. Можно поехать… например, на Гоа. А?
- Стопом, - добавляю я. – Потому что денег нет.
- Стопом – это даже круче, чем самолетом. Или пешком. Сколько увидишь всего по дороге…
- А хватит ли года? – сомневаюсь я. – Пешком-то?
- Ну ладно, не на Гоа, поближе. Во Францию, например.
- Аж завидно…
- Ага. Можно прийти в зоопарк и накормить слона конфетами – подумаешь, оштрафуют, большое дело!
- Пожалей слона, - смеюсь я. – Ему-то вредно.
- Да, слона жалко. Ладно. А еще можно забить на заказ Панковского и дорисовать, наконец, моих котов – сколько ж еще тянуть?

Нион 07.09.2017 17:39

Сашка воодушевляется. Вскакивает, всклокоченный, рыжий, глаза его горят точно так же, как прежде, когда он мог рисовать сутками, без сна и почти без еды. Совершенно прежний, живой, настоящий, любимый мой Сашка…
Игла, прошившая меня насквозь, медленно отпускает, слабеет. А Сашка сверкает глазами, смотрит на меня весело – и смеется. Смеется, гад, то ли надо мной, то ли над самим собой.
Холод подступает к горлу.
-Тогда, - прошу я шепотом, - у меня тоже есть просьба. Одна. К тебе. Можно?
Муж смеется и опять прижимает меня к себе… и целует - осторожно и нежно, как умеет только он.
- Сашка, - прошу я тихо-тихо, - Подари мне кое-что.
- Что?
- Ребенка, - говорю я едва слышно. – Это ты точно сможешь.
Сашка вздрагивает, отстраняется. На лицо его падает тень от проходящего облака, глаза темнеют.
- Варь… - голос его глух и нерешителен. – Варь... зачем? Ты же сама не хотела, пока не… Да и как ты будешь с ним – одна?
- Я буду с тобой, - так же тихо откликаюсь я. – С тобой.
- Варь…
- Я выращу его, - мне не хватает слов, чтобы убедить мужа, - я хочу, понимаешь, хочу! Он будет рыжим! Как ты, как твои коты! У него будут твои руки, он будет любить лес и требовать на завтрак сырники с вареньем.
- Варь…
- Что – Варь? Ну что? Ты что же, думаешь, я отпущу тебя просто так, насовсем? Ты хочешь сбежать от меня? Навсегда? Так вот, этого не будет, понятно? Ты просто трус, трус в таком разе, вот и все!
Я уже кричу, кричу и плачу, колочу его кулаками по широкой груди – это выходит из меня злость, отчаяние и напряжение всех последних месяцев. Я злюсь не то на себя – за трусость и нерешительность, что мне стоило сказать это год назад, два, три, злюсь на мужа за то, что болен, на судьбу, на весь белый свет! Сашка обнимает меня и, кажется, сам чуть не плачет, и день медленно идет к закату, он уже заканчивается, и сколько нам еще осталось их, и сколько их будет у меня одной?
- Сашка, - плачу я, - Сашка! Не уходи! Я не смогу без тебя, я не хочу без тебя! Я никому тебя не отдам. Сашка…
- Тшшш… тише, маленькая моя, тише, - муж обнимает меня и укачивает, как девочку. А я все плачу и плачу, цепляюсь за него и не могу отпустить.
И тогда он наклоняется и накрывает мои губы своими…
И небо качается над моей головой и со звоном обрушивается вниз.

…Мы лежим в траве, на Сашкиной расстеленной куртке, и смотрим вверх, на верхушки сосен, на плывущие облака. Пальцы мои накрепко переплетены с Сашкиными, его свободная рука ласково гладит мое лицо, шею, плечи, грудь, едва прикрытую наброшенной сверху футболкой. Футболка пахнет Сашкой. Мне ужасно хорошо и хочется плакать от того, как мне хорошо… и как мало осталось нам этого хорошо, и почему у нас только год, ведь могла бы быть – жизнь, и сколько времени даром, так бездарно даром, мы уже потеряли.
Но слов, чтобы сказать это все, у меня нет, и я говорю только:
- Я люблю тебя.
Он улыбается, легонько смахивает с моего плеча муравья.
- Варька моя, Варька… прижать бы тебя к себе и не отпускать никогда!
- Сашка… Сашка, почему все так неправильно, а? Ну почему?!
- Полно тебе, - отзывается муж легко. – Мы ведь еще есть. И будем.
- Но ведь могли бы быть – больше. Дольше. Длиннее. Почему так, а?
- Варь… все в жизни когда-то кончается. Зато мы есть. Сегодня. Сейчас. Почему мы должны плакать о том, что только _будет_, но чего еще нет? Забей. Может, через полгода нам всем кирпич на голову рухнет? Может, изобретут новое лекарство, и мне не надо будет умирать? Зачем ты думаешь об этом сейчас?
- А о чем, о чем я должна думать?
Он смеется:
- О том, что я люблю тебя.
Поднимается ветер, мотает деревья, сверху сыплются на нас хвоинки. Жара понемногу спадает – вечер.
Я обнимаю Сашку крепко-крепко, оплетаю ногами, руками. Шепчу:
- Никому тебя не отдам!
- Не отдавай, - соглашается муж. – Я не против.
По голосу слышу – улыбается.
- Давай, так будет всегда? Давай жить так, как хотим?
- Согласен. И смерть этому совсем не мешает, Варь, честное слово. Мы будем жить – ты и я. И он, - он кладет руку мне на живот, - или она. Будем считать, что я просто уехал. В командировку. На Гоа. Надолго, на всю жизнь, ладно? Мы попрощаемся с тобой сегодня, а потом просто будем жить так, как будто скоро мне нужно уехать.
- Сашка…
- Я буду присылать вам с мелким оттуда письма и рисунки. На березовых, к примеру, листьях – подойдет?
- На Гоа нет берез…
- Ну, на пальмовых, какая разница. А мелкий будет тебе их читать, потому что ты не сможешь их перевести, ты же языка не знаешь…
- А он знает?
- Конечно. Ведь это я буду он.
- Или она…
- Или она. Она будет тебе читать эти письма, писать мне ответные… а потом, когда вырастет и перестанет понимать этот язык, я еще что-нибудь придумаю. Главное – мы же никогда не расстанемся.
Он поворачивается на спину, гладит мои волосы и смеется – так легко и весело, словно у нас и вправду впереди еще длинная, целая - жизнь.
- А пока… а пока у меня есть целый год. Целый год – и я проживу его, как хочу… так, как мне на самом деле нужно.
Я приподнимаюсь на локте и вглядываюсь в его лицо. Оно совсем спокойно, спокойно и счастливо, и я вдруг понимаю, что завидую ему – у него впереди год, целый год жизни, настоящей, такой, какой она должна быть, чей-то невиданный царский подарок, чья-то милость, дарованная не всем – только тем, кто это и вправду сможет понять. Важно лишь то, чего ты по-настоящему хочешь.
- А можно, и я с тобой? – спрашиваю я. – Я тоже хочу жить так, как хочу.
- А ты сможешь?
- Не знаю. Но я постараюсь. Я не безнадежна. Я научусь.
Где-то высоко-высоко, в невозможной синеве, улыбается солнце, пролетает в небе тень – птичья стая, слышен протяжный, далекий крик. Мы смотрим на птиц, на облака, держимся за руки – и смеемся.


1-2 мая 2017

Нион 23.01.2018 14:46

Тоска навалилась утром, гнилая, как перезревший помидор, серая, как осенний рассвет понедельника. Таня старалась заглушить ее делами, срочными и не очень, теми, которые так долго откладывались. Перегладила кучу белья, что уже неделю высилась горой на гладильной доске, запустила стиралку – Митька приносил форму с тренировки насквозь мокрой от пота, вытерла пыль. Тоска не унималась, только отодвинулась куда-то на задворки сознания, выглядывала круглым глазом.
С утра она поругалась с сыном. Из-за пустяков, как всегда… Таня старалась, как могла, давать мальчишке самостоятельности, пыталась принимать и уважать его решения, не вмешивалась в то, что он слушает и с кем дружит, но все-таки нервов не хватало. Когда парень растет без отца, воспитание каким-то дерганым получается. Слишком уж сильно он воевал с матерью за свою независимость, и все реже Таня выходила в этой войне победителем. В этот раз поводом послужила невымытая посуда и желание Митьки сделать татуировку. В ответ на материно «Ну, и ходи, как дурак, с черепом на пузе» он крикнул «Ну, и буду!» и хлопнул дверью. У Тани от злости так тряслись руки, что она грохнула любимую кружку – еще ту, что подарил ей муж.
Вдобавок выяснилось, что у Митьки разорвались единственные джинсы – и не по шву, уже не зашьешь; одна из фиалок на подоконнике окончательно решила засохнуть; с понедельника отключают горячую воду. В углах отклеиваются обои, руки не доходят, а по-хорошему, надо бы делать ремонт. И – вишенкой на торте – в кошельке осталось сотня и пятьдесят рублей мелочью. И до зарплаты – неделя.
«Вот так и живем», - уныло подытожила Таня и пошла проводить ревизию в кухонных шкафах. Макароны, гречка еще есть, мешок картошки – ешь не хочу, сосед Михалыч расстарался, когда Таня их бабку выхаживала после пневмонии. Но уже пришли квитанции за квартиру, и на телефоне – что у нее, что у Митьки – осталось на пару звонков. Ладно еще, колготки пока целы, а то бы… неудивительно.
Тоска снова вылезла, налилась силой и сытостью и уселась на почетное место. Толстая, гнилая, пахнущая пылью и паутиной. И бороться с ней уже не осталось сил. А если честно, не осталось и желания.
Таня всхлипнула – и тут же вытерла глаза. Она не позволяла себе плакать уже несколько лет, с той минуты, как за Виктором закрылись двери реанимации. С того мига, как поняла – у нее, слабенькой, избалованной, домашней девочки, жены, на руках – сын. И вся ноша его судьбы полностью легла на ее плечи. Точка.
Митька вымахал в красавца, в свои четырнадцать он выше матери на две головы, уже басит и вот-вот начнет бриться, суров и немногословен, а нежностей – обнимашек и поцелуев - не позволяет уже почти два года. Таня – маленькая, худая, как воробышек, темноглазая, с вечно взъерошенными темными кудряшками – выглядит рядом с светловолосым, сероглазым, высоким сыном как младшая сводная сестра рядом со старшим братом. И постоянно - скандалы, скандалы… они спорят и ругаются едва не каждый день. Хотя ей-то еще грех жаловаться: парень, если попросить, помогает по дому, учится в лицее почти без троек и не требует «лишнего», понимая, что мать на зарплату медсестры не может обеспечить ему все его «хотелки».
Но не лишнее тоже есть, и оно требует, требует, требует. Да, кроме ставки операционной сестры в больнице, есть еще и частные подработки, но… но. Одежда, обувь на быстро растущего подростка, транспорт – до лицея и обратно, в секцию и назад, ей на работу, а потом по больным. Таня, правда, старается набирать пациентов в своем районе, но сарафанное радио уже давно передает из одних уст в другие хорошую медсестру с легкими руками и нравом.
Легкий-то нрав, конечно, легкий, но…
Ладно, надо брать себя в легкие руки и топать работать, у медиков выходных нет. Таня привычно прикидывала в уме маршрут – сначала в соседний дом к Маргарите Сергеевне, потом к лежачему дедушке Петренковых возле «Пятерочки», потом уже все остальные. Сегодня суббота, дежурства у нее нет, так что освободится она пораньше. Массаж, две капельницы, уколы, уколы, уколы…

Добавлено через 34 секунды
День, впрочем, выдался на удивление сносным. Может, солнце выглянуло, наконец, после череды затяжных дождей, и все ее гипертоники, сердечники, астматики ощутили благотворную силу погодных изменений. Или тоска спряталась, отодвинулась, испугавшись объема работы, на дальний план подсознания. Таня всегда знала, что работа – ее лекарство от переживаний и всех болезней. В том числе и от душевных. Правда сегодня, несмотря на богатый опыт борьбы с невеселыми мыслями, до конца отделаться от них не получилось. Да и как отделаться, если приходится идти пешком за две остановки – почти бегом, время поджимает, как всегда, – чтобы растянуть эти жалкие полторы сотни на молоко, хлеб и Митькин телефон, надо, чтобы парень всегда был на связи. Что же делать, где взять денег? Мельниковы очень извинялись, что не могут платить сразу за каждую капельницу и обещали отдавать за пять сразу. Тогда Таня согласилась, но сейчас эти деньги уже потрачены, и новые были бы очень кстати. Мелькнула идея занять у Ритки, но… отдавать-то все равно придется. Долги Таня не любила.
Когда она, выйдя от последнего на сегодня Сережи-«дэцэпэшника», остановилась у подъезда, чтобы застегнуть ветровку – к вечеру снова поднялся ветер, то вдруг поняла, что устала. И что не хочется ей ни домой идти, выслушивать Митькины дерзости нее нет сегодня сил, - ни думать, как выкрутиться с деньгами, ни… ни вообще ничего.
Август в этом году выдался холодным и дождливым. Таня почти не заметила этого, не до того, а вот Митька ворчал и ныл – ни на пляж с друзьями выбраться, ни по улицам побродить. Правда, в последние три дня летнее тепло, хоть и непрочное, слабенькое, вернулось. Близкая осень уже тронула, конечно, желтой кистью листья берез, но трава зеленела совсем по-летнему, да и яркие астры на клумбе возле остановки радовали глаз. Обычно Таня всегда останавливалась, чтобы полюбоваться на них. Но сегодня… не сегодня. Устала… Сил не было совсем, совсем. Придется ехать на трамвае, пешком она уже не дойдет.
С трудом передвигая тяжелые ноги, Таня пошла было к трамвайной остановке. Но потом… потом свернула совсем в другую сторону – к «Глобусу».
Она уже давно не могла позволить себе покупку новых книг. Старенькая «читалка», купленная еще при муже, исправно тянула, а скачивать книги мог Митька в своем лицее. В книжный Таня наведывалась исключительно с корыстной целью – посмотреть, что есть хорошего, а потом найти это на просторах сети. Конечно, с «пиратскими» сайтами книг и музыки у нас активно сражаются, да. Но Митька, талантом явно пошедший в отца, умело обходил блокировку, а «Флибуста» пока еще работала и сдаваться не собиралась.
Книги спасали. Отвлекали. Уводили от проблем, безденежья, пресса работы, Митькиного хамства. Хоть и не хватало на них времени, а порой и сил, но Таня приспособилась читать в трамвае по дороге на работу, за едой и в редкие минуты воскресного отдыха. «Если б не книги, свихнулась бы», - мрачно думала она иногда.
Вечерело, на улице вытянулись длинные тени. Таня подняла голову, сощурилась на уже низкое солнце. Митька будет поздно – лето, каникулы. Завтра у нее дежурство. Надо погладить одежду, приготовить еду – обед с собой и Митьке оставить. В магазин… пока пролетаем. Она невесело усмехнулась – хоть что-то хорошее, можно идти налегке; наверное, лучше сварить макароны, гречки осталось не так уж много...
В просторном книжном «Глобусе», занимавшем в недавно выстроенном торговом центре целый подвал, было прохладно, пусто и тихо - суббота, вечер. Как она любила всегда книжные магазины и библиотеки! У книг свой особенный запах, разный у новых и старых, но одинаково заманчивый. Там, за переплетами – миры, целые чудесные миры, такие непохожие на этот. Правда, в последнее время все больше и больше попадается откровенной дряни, которую даже читать невозможно, но все же – заманчивое предвкушение нового, азарт и ожидание тайны, любопытство, как у ребенка, которого пустили в лавку с конфетами.
Таня бродила между полок, гладила пальцами яркие корешки, вытягивала, листала книги… и откладывала, ставила обратно. Все не то, все не так. Тоска, гнилая, буро-болотная, хихикая, подняла голову, уселась между ребер.
Устала. Устала от вечной торопливости, от постоянных конфликтов с сыном, от безденежья и рабочих проблем. Все бегом, бегом. Порой от самой себя противно; глянешь в зеркало – измотанная, наполовину седая тетка… Девчонки на работе завидуют ее фигуре; а что толку от нее при черт те какой стрижке в дешевой парикмахерской, ранних морщинах на лбу и в углах глаз и неухоженных – только ногти обрезаны – руках. Когда она в последний раз спала до полной сытости? Лечь бы – и не проснуться…

Нион 23.01.2018 14:47

Таня остановилась у полки с ежедневниками и блокнотами. Всегда проходила мимо, ее не прельщали эти дорогущие толстые фолианты в кожаных обложках, тяжелые и неудобные, в сумке жил простой блокнот, разлинованный, размером в полтетрадки. Но оказывается, появилось много ежедневников, украшенных рисунками, забавными надписями и цитатами. Конечно, «справочник творческого человека» с заданиями вроде «напишите, что сегодня случилось хорошего» или «нарисуйте вашу мечту» смешили ее и раздражали. Но вот эти, например, забавные коты на страницах развеселили. Или украшенный парочкой ежей блокнот – ежиха в переднике, с поварешкой, ежонок в клетчатых штанах – она бы хотела себе такой. Вот только цены…
А вот «ежедневник тетушки Ши». Обыкновенный школьный дневник, такой был когда-то у нее самой, только страницы не строгого белого цвета, а зеленоватые, розоватые, нежно-сиреневые. И в графе «воскресенье» - забавные надписи типа задания на выходные. Таня читала и тихонько улыбалась…
«Пойти в гости к подруге и сожрать все пирожные, пропадай моя диета» - гм, сто лет она не была у Элки. «Весь день не вылезать из пижамы с котятами» - хорошо бы, но увы, увы, да и пижамы нет. «Посмотреть на облако и увидеть в нем доброго дракона» - интересно, а добрые драконы вообще бывают? «Нарисовать мелом ангела на асфальте» - ага, а как обидно будет ангелу остаться под ногами у прохожих, не возьмешь же его с собой и не поселишь на балконе. «Пускать в ванной мыльные пузыри»…
Таня засмеялась и закрыла тетрадку. Да уж.
А впрочем… почему бы и нет?
«У тебя всегда есть выбор – ныть или радоваться», - говорил ей когда-то муж. Вот уж кто был оптимистом и любил жизнь… и торопился жить, словно предчувствуя, как мало отведет ему судьба. Таня многому у него научилась. Собственно, в те первые месяцы, страшные месяцы после его ухода только уроки Виктора помогли ей перемочь, перетерпеть, не уйти вслед. У нас всегда есть выбор.
Не всегда, Вить. У нас нет выбора, жить или умереть, это не мы решаем. Жить, потому что сын. Или умереть, потому что авария и пьяный водила на лысом жигуле на зимней дороге.
Но есть выбор – как жить. Ныть или смеяться. Работать или нет. Ругаться с сыном или любить его – всяким, нелепым, лохматым растяпой. Злиться на придурочного их начмеда или пожалеть его, мающегося с парализованной тещей уже пятый год. Наконец, тащить домой свою усталость – или пускать в ванной пузыри. Мыльные. Или надеть пижаму с котятами.
Таня захохотала в голос. Одиноко скучающая продавщица на кассе с удивлением на хорошеньком личике обернулась на ржущую посреди пустого зала лохматую, усталую тетку в потрепанной синей ветровке, брезгливо поджала губы, но ничего не сказала. Клиент всегда прав.
Детский флакон мыльных пузырей стоил десятку в киоске Роспечати. Таня несла его, держа в руках, чтобы не пролился случайно в сумке.

Митька, к ее удивлению, оказался дома. И к еще большему удивлению, даже не за компьютером. Стоял в их крошечной кухне у окна и задумчиво жевал бутерброд; резко пахло расплавленным сыром. На звук открываемой двери обернулся – и загорелое, большеглазое лицо его напряглось, сдвинулись выгоревшие брови.
- Мам, я не хотел обедать без тебя, мне одному скучно, - виновато, ломким баском принялся оправдываться он.
Таня посмотрела на чистый стол и аккуратную стопку вымытой посуды, перевела взгляд на сына, на его выгоревшие вихры, худую, ломкую еще фигуру - и ехидно-злое «Что, опять ждешь, что мама разогреет и подаст? Почему бутерброд вместо обеда?» комом застряло в горле.
- Митька… а пойдем пузыри пускать? – тихо сказала она.
- Какие пузыри? – сын, с порога ждавший привычных упреков, поперхнулся остатками бутерброда. – Где?!
- Обыкновенные. Мыльные. Во дворе. Или в сквере, или на улице – не важно.
- Но у нас же нет…?
- А я купила, - и Таня, глупо улыбаясь, продемонстрировала флакон с дурацким розовым зайцем на этикетке.
Митька растерянно поглядел на мать, перевел взгляд на пузыри эти несчастные – и лицо его просияло неудержимой, совершенно детской улыбкой.
…Гулкий, неуютный проходной двор, заросший по обочинам дороги лебедой и крапивой, еще освещало солнце. В тени деревьев азартно чесали языками окрестные бабушки на лавочках. Таня хотела сперва, смущаясь, утащить сына за гаражи, а потом махнула рукой. Сходить с ума – так по-настоящему.
Первый пузырь получился маленьким и тощим, но рассыпавшись, оставил после себя разноцветные искры. Второй, побольше, замер на палочке и, нехотя качнувшись, оторвался, поплыл в воздухе.
- Ух ты! Мама, дай я! – Митька приплясывал от нетерпения рядом, голос его срывался то на бас, то на фальцет. – Дай, мама!
Его пузыри получались большими, солидными, не лопались, но летели недолго, опускались в траву. Таня выдула целую цепочку маленьких, юрких, вертких. Налетел ветерок – и они закружились в ветках старых тополей, брызнули во все стороны радугой…
Сын хохотал басом и хлопал в ладоши. Бабки на скамейке бросили судачить и глядели во все глаза.
Еще один пузырь взлетел в небо. Какое оно, оказывается, высокое в теплый августовский вечер субботы – ни облачка. А в шкафу лежат подаренные два года назад мамой носки – совершенно дурацкие, в оранжево-зеленую полоску и, кажется, с зайчиками.
Усталость и тоска летели в небо и оборачивались переливающимися в вечернем свете пузырями – маленькими и легкими. Нарисованный ангел сидел на ветке березы и задумчиво ловил их кончиком своего крыла.

Вечером позвонили Сергеевы и предложили работу – курс уколов бабушке. Аванс обещали выдать сразу же, завтра.
Перед сном Таня зашла в комнату к сыну. Привычный мальчишеский беспорядок, джинсы валяются на стуле в углу, футбольный мяч под подоконником, крошки на столе от угрызенной втихаря булки. Верхний свет выключен, мерцает только настольная лампа.
Митька сидел за компьютером и что-то увлеченно печатал. Не отрываясь от мерцающего экрана, он отвел руки назад, обнял подошедшую со спины мать и прижался к ее шее лохматым светлым затылком.

Нион 25.01.2018 16:54

Дорогие друзья. Я запускаю краундфандинговый проект. Если по-русски - это сбор средств на издание книги, моего сборника рассказов "Жили-были люди".
Вот ссылка . https://planeta.ru/campaigns/75178
Эта книга - третий мой сборник рассказов; первые два вышли в 2010 г. Она - о нас с вами. О людях, живущих в разные времена, но ищущих ответы на те же вопросы, что и мы, так же любящих, ненавидящих и сомневающихся. И судьбы простых людей в них тесно переплетены с историей нашей большой непутевой страны; эта капризная дама - История - каждого коснулась своим темным крылом. Рассказы в книге - частью смешные, частью грустные; написаны они в разные годы (от 2007 до 2017), но от этого не стали менее актуальными.
Я работаю в жанре как современной прозы, так и фэнтези. Но в центре внимания у меня всегда человеческие чувства, поступки и их оценка, выбор, который делает человек. Мне интересно не столько то, что человек делает, сколько - почему он это делает. И, наверное, именно это заставляет задумываться над моими текстами тех, кто их читает.
Этот проект - единственная на данный момент возможность издания книги.
Сумма, указанная в проекте, завышена. Это сделано потому, что по условиям портала "Планета" проект считается осуществленным, если за 3 месяца собрано хотя бы 50%. Так что если будет собрано хотя бы столько, то я обязана сделать книгу и разослать ее согласно условиям. Поэтому средств должно хватить в любом случае. Если соберется вся сумма, тираж будет увеличен, книга будет издана в более "красивом" варианте.
Собранные деньги пойдут на оплату работы редактора, корректора и на собственно издательские расходы - услуги типографии. Заявленная сумма включает в себя также налоги и комиссионные "Планеты". Если деньги будут собраны по плану, к середине апреля 2018 г, то надеюсь, что летом 2018 г книга будет готова.
Поэтому прошу максимального распространения информации и... пожелайте мне удачи.


Часовой пояс GMT +3, время: 12:23.

Работает на vBulletin® версия 3.7.4.
Copyright ©2000 - 2025, Jelsoft Enterprises Ltd.
Перевод: zCarot